ЖАНРЫ

Бессмертный город. Политическое воспитание
Шрифт:

— Но кому? — спросил Шарль.

— Тем, кого эти люди называют коллаборационистами. И как будто случайно, это всегда «богатеи», как они говорят. Потому что, повторяю, они хотят воспользоваться нынешним беспорядком и устроить революцию, ликвидировать целый социальный класс, дискредитировать его. Послушать их, так все, кто имел деньги, влияние, власть, титул, все они так или иначе в течение многих лет не переставали предавать.

Никогда еще у Шарля не было такого долгого разговора с директором, которого он едва знал и для которого, как он полагал, был лишь одним из многих. Правда, сейчас, в середине лета, в этом пустом коллеже директору было нечего делать. Но тут было что-то большее. Очевидно, Шарль интересовал его.

— Если я вам говорю все это, — продолжил он, — то именно потому, что вас нельзя ни в чем заподозрить. Ни вас, ни, слава Богу, ваших дорогих родителей, о которых, поверьте мне, я очень часто думаю. И именно поэтому, несмотря на юный возраст, вам надлежит сыграть определенную роль. Возвращайтесь, как только сможете, в Ла-Виль-Элу и вступайте во владение им. Будьте хозяином.

Директор тут же нарисовал Шарлю совершенно новую картину его возвращения в Ла-Виль-Элу. То, что после ареста родителей отличало для него одних от других, было относительно просто. С одной стороны, были те, кто более или менее активно высказывал свою симпатию к движению Сопротивления. С другой — подозрительные, безразличные и, конечно, враги. Когда Шарль слушал новости по радио или читал газеты, он судил о русских, американцах, англичанах только по тому, как продвигаются их армии к сердцу Германии, так же как он судил о тех, кто окружал его в эти два года ученичества, по мере их участия в Сопротивлении или, во всяком случае, по их отношению к оккупантам, арестовавшим и депортировавшим его родителей. Такое изображение мира устраивало его. Легко было найти границу между Добром и Злом. Это была граница, отделявшая в сценах Страшного суда Добрых от Злых, Избранных от Проклятых. В библиотеке тети Анриетты он нашел книгу репродукций фламандской живописи. Там была картина Иеронима Босха, особенно восхищавшая его жестокостью изображения Ада. Он представлял вместо лиц всех этих гротескных, гримасничающих, сведенных судорогой существ, которых язвительные дьяволы с раздвоенными копытами отправляли копьями в великолепные котлы, ненавистные лица великих Злодеев современности: Гитлера, Геббельса, Геринга, Муссолини, Гиммлера, и некоторых рангом пониже — их было не так уж много, — «коллабо» из Сен-Л. Преподаватель коллежа, который не скрывал своих симпатий к Германии, городской врач, который, ко всеобщему изумлению, надел немецкую форму, вступил во Французский легион волонтеров и ушел на Восточный фронт, и еще двое или трое из коллежа, которых — Шарль прекрасно понимал это — было несправедливо причислять к данной категории, но они в пылу споров вывели его из себя злобной и ядовитой глупостью своих обвинений в адрес Сопротивления, де Голля, англичан. («Все эти моряки, — говорил отец Шарля о некоторых своих товарищах, чьи семьи были связаны с морским ведомством, — три века только и думали, как бы уничтожить англичан. Когда они едут в Сен-Мало, великий человек для них не Шатобриан, а этот Сюркуф [80] , указывающий пальцем на Англию, наследственного врага, коварный Альбион».)

80

Имеется в виду памятник Роберу Сюркуфу (1773 — 1827), мореплавателю родом из Сен-Мало. Пиратствовал, захватывая английские корабли. Во времена Империи стал одним из самых богатых кораблевладельцев.

Директор уверенно назвал и другие различия. Теперь между самыми Хорошими проходила новая граница совсем другого свойства. В его представлении, она разделяла людей, которых Шарль до сих пор и не думал различать. Намеки директора на тех, кто хотел революции, беспорядка, власти, смущали его и в то же время раздражали. В глубине души он в это не верил. «Преувеличения кюре», — говорил он себе, сожалея, что не может обсудить это с аббатом Ро. Тем не менее, кроме волнения, вызванного возвращением в освобожденную Ла-Виль-Элу, он ощущал некоторую тревогу при мысли, что в их краях, может быть даже в деревне, кто-то мог замышлять, готовить перевороты. Революция — это были Террор, Робеспьер, гильотина, Фукье-Тэнвиль [81] , головы, скатывавшиеся в корзины с опилками, это были также сожженные крестьянами замки, конфискованные земли дворянства, розданные под видом национального достояния. Молодому Франсуа де Ла Виль Элу удалось эмигрировать в 1791 году, тоже в возрасте пятнадцати лет, после того как его отец был гильотинирован. Когда он вернулся, почти через двадцать пять лет (он никогда не входил в соглашение с Наполеоном и всегда служил принцам), ему вернули дом, но не земли. Неужели все это возобновится?

81

Фукье-Тэнвиль, Антуан (1746 — 1795), судья, политический деятель. Был общественным обвинителем в революционном Трибунале.

16

Первые дни были безмятежными. В деревне Шарля встретили очень хорошо. То, что он снова поселится «в замке», казалось, нравилось. Арест и депортация его родителей создали вокруг него атмосферу сочувствия. Было также известно, хотя не очень ясны причины, что им заинтересовались немцы и ему пришлось скрываться. Но не было и еще многих, до сих пор остававшихся в лагерях. Конечно, речь шла не о «политических», как его родители, как Эжен и Виктуар и еще некоторые из округи, которые принадлежали к той же «цепочке» помогавших английским парашютистам и были выданы и арестованы. Однако их участь (в то время о концентрационных лагерях еще ничего не знали, по крайней мере в этих деревнях) совсем не казалась завидной, и чем неизбежнее становился разгром Германии, чем более ужасным бомбардировкам подвергалась ее территория, тем чаще люди спрашивали себя, как выберется оттуда эта громадная армия пленных французов, одни из-за колючей проволоки, другие — с ферм и заводов, где они работали. Кроме того, было несколько парней, покорно отправившихся на принудительные работы в Германию. К этим Шарль никогда не испытывал нежных чувств, так как знал, что другие отказались и предпочли уйти в маки, не дав себя увести. Но военные или штатские, пленные или депортированные, участники Сопротивления или соглашатели, а в этой деревушке их было человек тридцать, — все были в этой проклятой Германии, источнике всех несчастий, и рисковали не вернуться оттуда, даже теперь, когда день победы приближался. Зато «коллабо» здесь не было. Они хорошо продержались все эти четыре года оккупации. Мэр довольствовался тем, что исполнял свои административные функции. Ему удавалось тайно передавать в ближайший партизанский отряд кое-какое продовольствие и бидоны с горючим, которые он держал про запас. В общем, после Освобождения его не потревожили. Паренек Симона Ленуара, уклонившийся от отправки на работы в Германию, ушел к партизанам. Всем казалось невероятным, чтобы доносчики, ответственные за арест подпольной организации, помогавшей парашютистам, могли находиться среди обитателей коммуны. Не проявляя открыто своих чувств, без шумихи, они единодушно желали победы союзников. И в то же время — в силу пресловутого «крестьянского благоразумия» — никто не хотел дать себя вовлечь в борьбу между «петенистами» и «голлистами». На самом деле в 40-м году они все были за Маршала, они искренне верили, что «старик» изо всех сил старался избавить страну от худших испытаний, они не могли предположить, что человек, под командованием которого многие из них служили в войну 14-го года, мог быть предателем, продавшимся немцам. Со временем у них возникло чувство доверия к де Голлю, они привыкли к его голосу по радио, к этому ровному голосу, который доносил ветер надежды, говоря о грядущей победе как о чем-то совершенно очевидном. Для них оба — и Маршал, и Генерал — были как бы двумя образами Франции: по одну сторону зеркала — Франция страждущая, оккупированная, униженная, Франция заключенных, Франция, платившая за свое поражение, а по другую сторону — Франция сражающаяся, сопротивляющаяся, пытавшаяся отвоевать свою честь и славу. Сегодня они были с де Голлем, как вчера — с Петеном, но сегодня они были против Петена не более, чем вчера — против де Голля. И все они сожалели о том, что эти два вождя не смогли прийти к согласию, втайне надеясь, что, может быть, они все-таки действовали заодно.

Первые дни Шарль посвятил визитам к приходскому священнику, фермерам отца и кое-кому, кого он особенно хорошо знал. Шли последние дни жатвы, и он мог еще помочь в уборке урожая. Во всяком случае, он мог быть полезным. Разворошить стог соломы, поддеть его на вилы, высоко поднять его и забросить на воз, конечно, в этом не было ничего особенного, но в конце дня он ощущал усталость, делавшую его счастливым. Растянувшись вместе с другими под деревьями, он пил сидр или дремал. Женщины, хотя и работали наравне с мужчинами, не садились, а приносили кувшины, круглые буханки хлеба, паштет. Люди негромко обменивались шутками, словно обстановка еще не располагала к бурному веселью. Урожай, к счастью, был неплохим. Земля тоже постаралась, каждый видел, что хоть здесь все в порядке. Война многое разрушила, немцы много унесли, но ожесточение от поражения не довело их до того, чтобы жечь землю. Она осталась верной, и они смутно чувствовали, что она и их обязывала оставаться верными. Из года в год это была все та же пшеница, которую надо было вырастить, все тот же овес, который нужно было давать лошадям, те же животные, которых нужно было пасти. Тот, кто был привязан к земле, кто отдавал ей свой труд, кто получал от нее пропитание, действительно не мог предавать. В этом маленьком крестьянском сообществе, где взаимопомощь была делом естественным, за исключением неизбежной зависти, более или менее скрытой вражды из-за какой-нибудь насыпи или ограды, люди скорее доверяли друг другу, и если их что и разделяло, то не политика.

Впрочем, с политикой тут не сталкивались ни вблизи, ни издалека. Она и до войны-то никого особенно не интересовала, будучи делом более образованных, богатых, умников. Ну, а теперь война, темной тучей нависшая над страной, только усилила безразличие к партиям, программам и всем этим людям, которые, может быть, и «хорошо говорили», но каждому сообщали то, что он хотел услышать. Успех Петена, а потом и де Голля объяснялся тем, что оба они не принадлежали к разряду политиков. И то, что они военные, казалось нормальным в годы войны. «Конечно, — как говорил Себастьен Бедель, всю войну 14 — 18-го годов проведший в окопах и вернувшийся невредимым, весь в орденах, — кто нам был нужен в 39-м году, так это Клемансо, это был железный тип». «Он бы их всех разогнал, — заметил совсем еще молодой парень Пьер Лаббэ. — Чтобы заткнуть глотку Гитлеру, вашему Клемансо надо было бы прийти в 35 — 36-м году, когда Гитлер только появился. А в 39-м время уже было упущено. Не хватало танков, не хватало самолетов. Де Голль, тот давно хотел, чтобы были танки. Так говорят. Теперь, когда он в Париже, надеюсь, он их поприжмет, всех этих бездарных политиканов, которые только и думают, как бы снова приняться за свое. А нам они не нужны». Никто ему не возразил, как будто Лаббэ выразил общее мнение, но никто и не продолжил, как будто сказанного было уже более чем достаточно. Что же до Шарля, то хотя он и был «месье Шарлем», но все-таки не мог высказываться здесь, как в коллеже. Поэтому он чаще молчал, что, впрочем, нисколько не вредило уважению, которым он пользовался.

Вечером, вернувшись с ферм, он ужинал с Луи и Марией в людской. Луи, правда, предлагал ему подавать в столовую, но Шарль отказался. После ужина он располагался в кабинете отца. Это была единственная комната, за исключением его собственной, где ему было приятно находиться. Все остальные: гостиные, большая столовая, бильярдная — были сильно разорены. Несколько картин были изрезаны, исчезла большая часть ковров, а также безделушки, стоявшие за стеклом, китайский фарфор, блюда из большого посудного шкафа и, естественно, почти все часы. Из библиотеки были похищены все самые редкие издания. Стулья, гардины были повсюду покрыты пятнами, измазаны, прожжены сигаретами (или сигарами? Он вспоминал немецких офицеров, игравших в углу столовой и куривших сигары). Только кабинет отца сохранился, можно сказать, в неприкосновенности, наверное потому, что им пользовались исключительно офицеры сначала немецкого, а затем американского штабов, размещавшихся в доме. Можно было подумать, что и те, и другие сочли своим долгом сохранить эту комнату в том виде, в каком они ее застали. Не были даже тронуты воспоминания о войне 14-го года: фотография отца в летной форме, перед самолетом, на кабине которого можно было видеть кресты, отмечавшие каждый сбитый немецкий самолет, вымпел его эскадрильи и, что еще более удивительно, фотография, запечатлевшая, как объяснял текст на ее обороте, немецкого пилота, взятого в плен в результате одной из этих воздушных дуэлей. Было ясно, что только бумаги стали предметом тщательного обыска, произведенного, очевидно, гестаповцами, когда они пришли арестовывать родителей Шарля. Пропало ли что-нибудь? Может быть, но как узнать? Старые архивы, древние дворянские грамоты, генеалогические древа, книги со счетами, нотариальные акты — если их и забрали, то остались еще полные папки, эти папки с золотым тиснением в картотеке, стоящей с двух сторон от окна. Каждый вечер Шарль отправлялся на поиски. Сначала он спросил себя: имеет ли он право в отсутствие отца заглядывать в его бумаги? Верх взяло не любопытство, а скорее сознание того, что он действительно имеет на это право. Если ему суждено остаться одному в Ла-Виль-Элу, то зачем ждать, чтобы узнать что-то о своей семье, о домашних делах? Он разбирал папку за папкой и ни разу не наткнулся на бумагу, чтение которой могло бы заставить его думать, что он совершает бестактность. Это наводило на мысль, что у его отца никогда ничего подобного и не было либо он все это уничтожил. Ни одного письма от жены, ни одного от родителей. Не было ни дневника, ни записной книжки. Шарль испытал от этого скорее облегчение, чем разочарование. У него было свое мнение об отце, и он не так уж стремился знать о нем больше. Его бы очень смутило, узнай он то, чего не должен был знать.

Его интересовала семья, дом и все, что произошло с ними за два или три последних столетия. Ла Виль Элу не принадлежали к высшей знати, их даже несколько пренебрежительно относили к «мелкопоместным». В свое время они были представлены ко двору, но не удержались там. Были они главным образом военными или служителями церкви, иногда литераторами, учеными, но их таланты, какое бы уважение они ни вызывали, никогда не выводили их в первые ряды, и должности они занимали скромные. Редкие документы дореволюционного времени, найденные Шарлем, свидетельствовали не только о достаточно большом состоянии, о выгодных брачных контрактах, но и об отваге и предприимчивости. Было много моряков, ушедших в дальние плавания. Один из них, поселившийся в Сен-Мало, оставил весьма увлекательный дневник, где рассказывал об участии в экспедиции Лаперуза. Другой, менее прославленный, обосновался в Нанте и, вероятно, очень разбогател на торговле с Вест-Индской компанией. После пробела, оставленного Революцией и Империей, документы относились только к прямым предкам Шарля. Эту линию было легко проследить, так как в каждом из четырех поколений, отделявших его от юного Франсуа, сына гильотинированного, насчитывалось, на удивление постоянно, только по одному мужчине, иногда одна девочка, как тетя Анриетта. Казалось, что эта скупость в воспроизведении потомства была результатом осознанного поведения, в конечном счете упрощавшего решение проблем наследования и раздела имущества. В таких документах недостатка не было. Каждые тридцать — тридцать пять лет со времени смерти Франсуа де Ла Виль Элу, вернувшегося с принцами и скончавшегося в 1837 году, нотариусы, как положено, скрупулезно составляли описи имущества семьи, в основном земельных владений: ферм, лесов, прудов, в коммуне и ее окрестностях, а также в других местах. Если многие места Шарлю были известны, то названия других ему ни о чем не говорили. Некоторые досье были посвящены процессам, самый важный из которых, если судить по весу бумаг, велся прадедом Шарля в семидесятых годах против одного из соседей, Огюста де Лезелэ, из-за куска леса, впрочем небольшого — его территория не превышала десяти гектаров, — но на владение которым он претендовал. Большое количество уведомлений о свадьбах и кончинах, особенно последних, позволяли составить представление обо всех ветвях рода и его семейных связях. Целая папка содержала только некрологи и изображения первого причастия. Однажды вечером Шарль разложил на письменном столе все украшенное гербами генеалогическое древо, которое ему часто показывал отец, пытаясь объяснить, кто были его предки. Он искал на всех этих изображениях те, что соответствовали именам, фигурирующим на древе, и, лишь за несколькими исключениями, ему удалось заполнить почти все клеточки с начала XIX века, как в игре. Почти все, за исключением родителей и своей, последней, единственной на этой ветви. Если его родители не вернутся, нужно будет отдать напечатать памятки и для них. И тогда его клеточка останется единственной еще не заполненной. Таблица, испещренная этими изображениями с черной каймой, так его потрясла, что он захотел оставить ее. Он повесил ее на ковер, думая, что как-нибудь вставит ее в рамку. После его смерти надо будет поднять стекло, чтобы вставить туда его собственный некролог, и так далее, после смерти каждого по его линии, его жены, детей, если они когда-нибудь у него будут. Может быть, через век или два, если Ла Виль Элу продолжат свое существование, рамка займет целую стену.

Ему даже приснился кошмарный сон. С ветвей большого дуба, вроде тех, что росли на лужайке перед домом, свешивались, освещенные луной, черные гробы, в которых стояли, построенные, как на генеалогическом древе, все усопшие рода, и он видел только их лица, изображенные на некрологах. Тишина стояла ужасающая... Гробы начинали слегка покачиваться, но мертвецы внутри не шевелились, сохраняя полную неподвижность. Что это, ветер или какой-то вздох, донесшийся издалека? Но раскачивание усиливалось, и Шарлю становилось страшно. Гробы качались все сильнее и сильнее. Те, что были подвешены на концах ветвей, раскачивались неистово. Шарль не видел больше лиц, он следил с возрастающей тревогой за этим ужасающим ускорением, он не осмеливался крикнуть мертвецам быть осторожнее, иначе они упадут на землю, так как знал, что они не могли его слышать, и в то же время он боялся с ними говорить, потому что они были мертвы. Он проснулся, когда один гроб в конце концов оторвался от ветви, к которой был подвешен, но (Шарль был в этом уверен) мертвец не пошевелился и упал вместе с гробом. Утром, когда Шарль пришел в кабинет, он долго смотрел на древо. Конечно, ничто не сдвинулось, ни один некролог не покинул свою ячейку, все эти мертвецы, серьезные или улыбающиеся, в зависимости от выбора, сделанного ими или за них, с лицами, память о которых должна была остаться у живых, продолжали, как и накануне, заполнять пробелы. «Вот, должно быть, какова „Пляска Смерти”», — сказал он себе, убирая древо и некрологи туда, где их нашел.

17

Не так давно закончился ужин, и Шарль, как и каждый вечер, отправился в кабинет. Он читал, сидя в том самом кресле, где отец любил посидеть с трубкой. (В этой комнате, кстати, оставался запах трубки, который не смог вытеснить запах сигарет, немецких или американских.) Погруженный в «Лето Четырнадцатого», он уже заканчивал чтение «Семьи Тибо», которую буквально проглотил за несколько дней, когда Луи, постучав, вошел и сообщил, что его кто-то спрашивает.

— Кто?

— Он не захотел назвать своего имени, но говорит, что вы его хорошо знаете. Молодой.

— Здешний?

— Этого он тоже не сказал.

Шарль подумал, что это мог быть кто-то из Сопротивления, не хотевший раскрывать себя, и попросил Луи впустить его.

Несколькими минутами позже дверь снова открылась, пропуская человека; он замер в полумраке у дверей, словно ожидая, что Шарль бросится ему навстречу. Но Шарль, стоявший у окна, не сразу узнал его. «Так ты не узнаешь меня?» Да, по голосу Шарлю казалось, что узнает, но был ли это он, действительно ли это был Жан? Шарль быстро приблизился. Ну да, это был он, с усами щеточкой, казавшийся квадратным в своей куртке военного покроя; у этого Жана был мужественный, уверенный вид, сразу же поразивший Шарля, будто разница в возрасте, разделявшая их, оставаясь все той же с тех пор, как они не виделись, внезапно стала более явной и резко определила одного в лагерь «мужчин», тогда как другой все еще оставался за его порогом. И только ли физически?

Поделиться с друзьями: