Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Браки во Филиппсбурге
Шрифт:

Мужчины передали дамам бокалы с аперитивом, дабы ответить на речь хозяйки дома бурными аплодисментами. Дамы подняли руки с бокалами (при этом они смахивали на птиц, что машут подрезанными крыльями, непригодными более для полетов), показывая мимикой лица и жестами, что они готовы по меньшей мере так же бурно выразить свое одобрение, как и их вовсю рукоплещущие мужья, но, к сожалению, не в состоянии этого сделать. После чего господин Фолькман, не выступив, однако, как его жена, на шаг вперед, сказал, что не обладает желательным для подобного события красноречием, как его жена, выразившая признательность гостям за то, что те приехали к ним, а потому он ограничится благодарностью жене, прекрасно высказавшей необходимое; добавить к сказанному ею позволено лишь в том случае, если можно сделать это лучше, но он, супруг, не решился бы на это, даже обладай он надлежащими данными.

Тут поднял, прося слова, руку тен Берген, хотя вокруг застенчиво усмехающегося господина Фолькмана все еще бушевали аплодисменты. Это дамы передали бокалы мужчинам, ибо настала их очередь выразить свое одобрение. Господин Фолькман самолично сдержал аплодисменты, призвав соблюдать тишину, чтобы выслушать господина тен Бергена. Тот для начала объявил, что он-де, старый друг дома — дальше Альвин не слушал. Ему тошно было слушать прыгающий вверх-вниз гнусавый голос. Он слышал лишь звук, то усиливающийся, то совсем пропадающий; надо думать, крещендо и декрещендо не были обусловлены содержанием того или иного пассажа речи, а зависели единственно от потребности оратора говорить еще и еще, хотя даже сам он едва не заснул под собственную монотонную мелодию.

Знатно же он разоблачил сам себя, подумал Альвин. Поначалу держал разгромные речи против телерекламы, потом дал понять, что он, если его переизберут на пост главного режиссера, очень даже склонен приложить руку к рекламным передачам, а когда его провалили на выборах (Альвин льстил себя надеждой, что и он к этому руку приложил), согласился принять пост директора вновь организованной телестудии рекламных передач. Такова жизнь, подумал Альвин, но надо остерегаться и не действовать столь откровенно. Прежде тен Берген на каждом приеме, вселяя страх в сердца слушателей, произносил речи о необходимости хранить в чистоте культуру, при этом, он всегда умел дать понять слушателям, кроме него-де, никто не знает, что значит хранить в чистоте нашу культуру, какое она имеет значение и какой подвергается опасности. Ему давали выговориться, слушали вполуха, думая при этом, что слушать его — вполне заслуженное наказание, ибо никто ничего (а кто, кроме него, хоть что-нибудь сделал) не сделал для того, чтобы хранить, как он это называл, в чистоте нашу культуру. Так было до избрания его директором телестудии рекламных передач. Теперь тен Берген держал речь — столько-то Альвин слышал не слушая, столько-то ему просто влетало в уши, их, к сожалению, не закрыть, как глаза, — теперь он держал речь (и это будет его вечной речью, пока он будет заниматься телерекламой) во славу телепередач как единственной силы, с помощью которой удастся, быть может, держать в чистоте культуру. Он называл цифры. Он и прежде называл цифры и всегда этими цифрами доказывал все, что надо было доказать для сохранения в чистоте нашей культуры. Призыв хранить в чистоте культуру был его ad majorem dei gloriam, [7] его вечной песней, которую он исполнял всю жизнь, а теперь, став менеджером рекламы, он ее ловко варьировал. Он пел волнующую песнь о том, что нашу культуру можно держать в чистоте, только вкладывая в нее много денег, и деньги эти лучше всего мобилизовать через телерекламу, открыв, стало быть, — так хитро звучало то, что он напевал, — экономике путь к косвенному меценатству. Да, оррогtunitas clara, [8] говорил господин тен Берген, который не произносил фразы, не водрузив на нее, точно знамя, блестящее иностранное слово; почти всегда это были слова, которые не каждый день услышишь, которых в отечественном словоупотреблении еще не заездили, наоборот, по-иноземному сладкозвучные и отчасти непонятные, они ласкали слух. Еще год назад это были главным образом перлы латыни и французского языка, которыми господин тен Берген декорировал свои речи: у такого-то и такого-то есть droit moral; [9] для optima fide [10] в наших местах нет оснований; он никакой obbligo [11] не несет; tant mieux, [12] если противник consentiere, [13] а вообще он презирает этих псевдо-connaisseure, [14] все эти usance [15] чрезвычайно ridicule… [16] Но с тех пор, как он съездил в Америку, он пересыпал — хотя прежде презирал это, считая английский язык слишком грубым, чтобы допустить его в свой словесный вертоград, и называл его диалектом матросни, — да, теперь он пересыпал все свои речи путевыми трофеями. Но конечно же, не «all right» [17] или «о. к», [18] а такими выражениями, как: muddle-through [19] как метод он органически не приемлет; public relations [20] — это conditio sine qua non; [21] его работа предназначена не только для happy few; [22] он знает от своих друзей, а среди них есть big wheels, [23] что его approach [24] и в политике заслужил внимание, он никогда в жизни не станет плясать под дудку той или иной pressure-group; [25] snob-appeal [26] он не придает никакого значения и ни за что не пойдет на understatement… [27]

7

К вящей славе господа (лат.) — девиз иезуитов.

8

Очевидная выгода, благоприятный случай (лат.).

9

Моральное право (фр.).

10

Добрая вера (лат.).

11

Ответственность (ит.).

12

Тем лучше (фр).

13

Соглашается (фр.).

14

Знатоки (фр.).

15

Обычаи (фр.).

16

Смешны (фр.).

17

Ол райт: все в порядке (англ.).

18

О'кей: ладно, хорошо (англ.).

19

Кое-как, с грехом пополам (англ.).

20

Связи с общественностью (англ.).

21

Непременное условие (лат.).

22

Здесь — избранные (англ.).

23

Известные тузы, крупные шишки (англ.).

24

Подход (англ.).

25

Влиятельная группа (англ.).

26

Снобистские идеалы (англ.).

27

Недомолвки, замалчивание (англ.).

Как одни собирают спичечные коробки и привозят домой, а другие — кусочки сахару в ярких обертках, открытки, флажки, экзотические цветы или бабочек, так, казалось, нанизывал господин тен Берген слова, дабы включить их в свой словарный запас; ему незачем было перед каждым иностранным словцом уточнять: как сказал бы римлянин, как сказал бы француз. Чужеродное он неуловимо сплавлял с родным. Адвокат Альвин восхищался такой его способностью, сам он при всем желании не в состоянии был запомнить ни одного иностранного слова.

Кстати, никого не возмутило, что тен Берген использует приглашение на помолвку, чтобы произнести свою целенаправленную речь. Используют же государственные деятели спуск на воду судна или торжественное открытие электростанции (а помолвка в филиппсбургском обществе вполне сравнима с этими событиями), чтобы произносить свои политические речи, ни единым словом (исключая две-три вводные и заключительные фразы) не обращенные к славным судостроителям или каменщикам, что благоговейно и гордо взирают на явившихся к ним собственной персоной видных деятелей, ожидая похвал из уст столь высоких гостей (для чего бы им еще пожаловать на сей торжественный акт!); но высокие господа говорят не для тысяч ушей, а для двух или трех крошечных микрофонов, торчащих из цветов, и улыбаются они не для тысяч глаз, что глядят им в рот, а для кино- и фотоаппаратов, что высвечивают их темно поблескивающие пасти, фиксируют каждую их улыбку и выносят на обозрение миру куда большему, для которого они предназначены. Видимо, и господин тен Берген считал, что от него, раз уж он пришел, ждут изложения его взглядов на новую сферу деятельности. А потому и вправе был использовать в своих целях этот повод, тем все-таки отличаясь от подобным образом действующих государственных мужей, что обращался почти исключительно к присутствующим, не унижая их до фотостатистов и создателей шумового эффекта. Почти исключительно, но не целиком, ибо он вправе был надеяться, что изложенные им взгляды не застрянут в этом кругу, а станут циркулировать по Филиппсбургу, как его доподлинное мнение о новой сфере деятельности. Трудно сказать, когда закончил бы господин тен Берген свою речь добровольно. Оттого трудно, что почти не было случая, чтобы речь его пришла к концу естественно. Всегда находился храбрец, осмелившийся, если его осеняло что-нибудь подходящее, прервать эти речи, прикончить их тем или иным приличным образом. В этот вечер таким храбрецом оказался опять-таки Гарри Бюсген, он внезапно захлопал в ладоши и не останавливался до тех пор, пока и другие не набрались духу и не присоединились к нему и не загремели долгие аплодисменты, которые тен Берген напрасно пытался обуздать двумя-тремя смущенно отклоняющими жестами. Вначале он опустил глаза и, стоя в сосредоточенно-торжественной позе, терпеливо принимал аплодисменты с таким, однако, видом, словно бы этими аплодисментами ему доставляют лишь страдания, словно такова его злая доля и он покорно подчиняется ей. Но аплодисментам все не было и не было конца, а фразы, заготовленные для продолжения речи, видимо, уже щекотали ему горло (они карабкались вверх, все выше и выше, скапливались у него во рту, как слюна, рвались наружу, а проглотить их он не смел, уж очень было их жаль), что же оставалось ему делать, ему просто необходимо было остановить овацию! Но справиться со столь бурным изъявлением чувств он был не в силах, все мужчины и женщины отставили свои бокалы — для такого грома аплодисментов важно было участие каждой пары рук. Два-три раза он уже открывал рот и прикрывал глаза в знак того, что сейчас начнет говорить — это знали все, кто был с ним знаком, — но всякий раз, как только он собирался начать, буря оваций тотчас затыкала открывшийся рот. Нельзя же было, однако, целую вечность держать его под наблюдением! И господин Фолькман завершил дело, начатое Гарри Бюсгеном, он подошел, улыбаясь, к господину тен Бергену, взял его руку, стал трясти ее и благодарить и тем самым поставил точку на его нескончаемой речи. Господин тен Берген, по всей видимости, осознал, что эффекта своей речи ему не усилить даже такими великолепными фразами, какие сейчас ему приходилось судорожно проглатывать, он примирился со своей участью и дозволил себя чествовать. А главному редактору многие слушатели явно были благодарны за то, что он так храбро вторгся со своими аплодисментами в печальный аккорд, составившийся из гнусавых ноток оратора и шума зимнего дождя за окном. Не очень-то много нашлось бы таких, кто отважился бы на это. Альвин, во всяком случае, признался себе, что не посмел бы совершить подобный поступок. Но Гарри Бюсген мог себе это позволить. У него даже выработалась известная сноровка в убиении нескончаемых тенбергенских речей. Альвин вспомнил остроту, приписываемую доктору Бенрату: хозяин дома, приглашая на прием гостей, хорошее настроение которых ему дорого, не должен приглашать тен Бергена, если он не уверен, что и Бюсген согласится прийти на прием.

Едва удалось заткнуть рот тен Бергену, как совсем рядом с Альвином тучный господин прорвал круг, шагнул раз-другой, достиг центра его и тоже поднял руку, подавая знак, что хочет говорить. Это был директор театра Маутузиус. Хозяин дома склонил, соглашаясь, свою серебристую головенку и потянул долговязого тен Бергена за собой из круга, дабы внимание гостей безраздельно было отдано в дар господину Маутузиусу. Тот, видимо, имел большой навык в подобных выходах. По его круглому лицу, на котором даже линия лба не выпрямлялась и намеком на растительность, скользила затяжная улыбка — от рта к ушам, оттуда к крошечным глазкам, а затем опять ко рту, где обретала новые силы, дабы продолжать свой путь, но уже обернувшись веселыми морщинами. Господин Маутузиус спокойно ждал, не проявляя ни малейших признаков беспокойства, а тем более смущения, пока гости не собрались вокруг, чтобы выслушать его речь. Правой рукой он, играя, перебирал золотую цепочку часов, бегущую от левого жилетного кармана до правого, светящейся гирляндой украшая живот представительного господина. Альвин, памятуя о рекомендациях жены, неотрывно с первой же минуты глядел на него прямо-таки со смиренным ожиданием, хотя в душе ненавидел и Маутузиуса и все эти речи за то, что они мешали ему осуществить собственные планы, связанные с сегодняшним приемом. Он же пришел не для того, чтобы слушать других, а чтобы самому говорить, хотя и не оратором, в кругу слушателей. Он наметил себе на этот вечер три важные особы — Бюсгена, Релова и Маутузиуса. Что ж, пока Маутузиус говорит, он может показать всем своим видом, вернее, своим сияющим напряженно-внимательным лицом, что воздает ему должное. Это, уж во всяком случае, хорошая подготовка к будущему разговору.

Но как раз, когда стало так тихо, что Маутузиус мог бы начать свою речь, как раз, когда он с благодарностью поклонился и набрал воздуху, чтобы произнести первую фразу, внезапно с шумом распахнулась двустворчатая дверь, ведущая из Зеленого салона на террасу, и яростный ветер, вогнавший ее внутрь комнаты, швырнул ледяные струи ливня на заверещавших гостей. Для филиппсбургского общества это было великим испытанием. Дамы, испугавшись, запахнули свои палантины, а три, нет, четыре храбрых господина, во главе с Кнутом Реловом, гонщиком и спортсменом, кавалером и главным редактором программ филиппсбургского радиовещания, бросились к ненадежной двери, ухватили обе створки и объединенными усилиями начали закрывать ее, преодолевая дождь и ветер. Господин Фолькман стоял рядом, чтобы в нужную минуту поворотом ручки запереть дверь, но с удивлением увидел, что задвижка внизу и наверху двери погнулась под силой ветра. Ей не выдержать теперь напора бури. Гости шепотом поделились друг с другом этим открытием. Четверо храбрецов еще стояли по двое у каждой створки, всеми силами удерживая дверь против налетавших порывов ветра. Но не могли же они весь вечер подпирать дверь!

Гости отхлынули от Маутузиуса, минуту-другую он нерешительно постоял, пропуская всех мимо себя, пытаясь сохранить свою затяжную улыбку, но вскорости отбросил ее — все равно все взгляды устремлены на дверь и на тех, кто ее держит; в конце концов, он последним тоже двинулся к месту маленькой катастрофы, сопровождаемый Альвином, который до этой минуты с надеждой ждал, бросая лишь нетерпеливые и сердитые взгляды на дверь. Господин Фолькман извинился перед гостями. Буря, видимо, была громадной силы, если уж металлическая задвижка прогнулась. Гости зашушукались, пошли к окнам и стали осторожно, словно за ними прячется чудовище, приподнимать гардины и всматриваться в ливень, хлещущий по стеклам, угрожая их расколотить. Будем надеяться, что у себя дома мы закрыли окна! Да что там, этого надо было ожидать. После такой зимы, что вы хотите! Два месяца чуть ли не сибирские морозы. Без передышки. А дня два не то три назад, да, точь-в-точь первого марта, вдруг все почернело. В одно прекрасное утро безупречной белизны снежное покрывало состарилось. Только что оно еще сверкало, ровное, белое, мучнисто-пышное и плотное, и за один-единственный час стало крупнопористым, серокожим, точно старуха, деревья почернели, а вечером и ночью подули ветры, набросились с воем и ревом друг на друга, принесли дождь, острые водяные стрелы, и, долбанув ими по снегу, разнесли его в клочья, размыли и унесли с потоками прочь. Вороны и дрозды, много дней прыгавшие, не поднимаясь, в снежных дюнах, словно вот-вот ждали своего конца, взметнулись вместе с ветрами ввысь, стремительные струи распушили их смерзшиеся перья, и они, то взмывая вверх, то падая камнем вниз, кричали, перекрывая несмолкающий дни и ночи рев. Уже пять дней длится это ненастье. В этот вечер яростный дождь наконец-то превратился в доподлинную бурю. Гости даже чуть испугались, увидев, что на улице повалил снег. Крупные хлопья густой массой проносились вдоль окон, словно и не предназначены были для земли, словно собирались не опускаться вниз, а вновь взметнуться вверх, к своим истокам, раз их слишком поздно доставили на землю и здесь больше принять не могут. Но испуг лишь легонько пощекотал нервы гостей; пожалуй, он был им даже приятен, они насладились им, как нежданной встряской, как чем-то пикантным, придавшим очарование сегодняшнему приему; впоследствии на других приемах и вечерах можно будет рассказывать об этом событии, в мае, например, сидя на террасе. Да, природа поистине полна тайн! Не связано ли все это с атомными испытаниями? Такая зима, а вслед за ней эта яростная буря! Нынче все идет вкривь и вкось, вот и погода тоже… Господин Фолькман обратил внимание четырех храбрецов, все еще несущих свою рыцарскую службу у дверей, что ветер переменил направление, он заметил это по проносящимся хлопьям снега. И верно, когда те отошли от двери, створки не последовали за ними, дверь оставалась закрытой, хотя задвижка и была погнута. Для полного спокойствия господин Фолькман приказал перетащить сюда из соседнего салона пианино и придвинуть его к дверям. Транспортировка пианино стала еще одним событием. Каждый хотел принять в нем деятельное участие, взять на себя командование, считая, что знает лучше всех, как нужно поступать. Госпожа Фолькман как хозяйка взяла в конце концов командование на себя и сопровождала транспорт со страдальческим лицом, чтобы показать всем, как дорог ей инструмент (хотя это и не ее рояль, не ее любимый инструмент). Ни в коем случае не потерпит она, чтобы пианино придвинули к двери, не прикрыв ничем его заднюю стенку. Она тут же приказала доставить шерстяные одеяла и уже выцветший стенной ковер, дабы защитить пианино от возможных воздействий злой непогоды сквозь щель в дверях.

Жених, невеста и господин Маутузиус как-то позабылись из-за этого происшествия. А когда пианино наконец заняло свое место у дверей, защищая салон от капризов бури, все общество на удивление быстро рассеялось, кто по углам, кто в бар и в соседние салоны, так что хозяин дома вынужден был поблагодарить господина Маутузиуса за добрые намерения, но в столь поздний час ему трудно будет еще раз собрать общество, чтобы выслушать его речь. Альвин — а он стоял тут же, он все это время держался с Маутузиусом, — не мог подавить неутешно-горестное восклицание: «Очень, очень жаль».

— Да, — сказал господин Фолькман, — так уж оно ведется, у торжественного вечера есть свои законы, он расцветает, зреет и склоняется к упадку. Что позволено и даже необходимо в первой стадии, то во второй уже запрещено, а в третьей просто немыслимо. Этот дурацкий инцидент с дверью выбил нас из первой стадии, и вот мы, в некотором смысле не подготовленные, сразу попали во вторую, так что же делать, господин Маутузиус? Вы знаете, как желал бы я, чтобы наша юная пара, отправляясь в свой жизненный путь, получила ваше напутственное слово, но вы видите, время упущено, нам приходится подчиниться.

Альвин, весьма довольный, что оказался внезапно в центре вечера, и еще более довольный, что Маутузиусу не придется держать речь, состроил такую сокрушенно-несчастную мину, словно пришел сюда только для того, чтобы выслушать речь господина Маутузиуса. Сам господин Маутузиус сумел восстановить на своем лице улыбку. Все это не беда, сказал он, он-то ничего не потерял, речи держать у него случаев больше, чем достаточно, но молодым людям он бы пожелал услышать его речь, у молодых нынче не так много действительных ценностей, которые могли бы служить им опорой, и потому очень важно, чтобы помолвка — молодежь, к сожалению, называет ее «party», этим американизмом, этим обезличенным штампом, не отличающим танцевальную вечеринку подростков от помолвки, хотя последняя носит подлинно торжественный характер, ибо имеет жизненно-созидательное значение и обладает поистине институционными чертами, — да, так вот, что он хотел сказать: как все-таки важно, чтобы такая помолвка была поистине парадным событием, общественно значимым торжеством, а не просто сборищем праздных людей для светской болтовни и развлечения, нет, она должна быть торжеством, что накладывает на всех ее участников, прежде всего на тех, чья помолвка торжественно празднуется, определенные обязательства. Тем самым помолвке вновь придается тот высокий смысл, какой подобает ей в безупречном христианском обществе…

Поделиться с друзьями: