Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Надо думать, господин Фолькман тоже заметил, что Маутузиус, хотя и потерял большой круг слушателей, намеревался держать речь для меньшей аудитории. А потому он неприметно, но все же так, что и Маутузиус это видел, подозвал кивком жениха и невесту, к которым со своей благожелательной речью мог бы обратиться сейчас директор Филиппсбургского государственного театра и политический деятель христианской партии Маутузиус. Альвин обрадовался, что Анна Фолькман и ее жених пополнили кружок тех, кто остался верен Маутузиусу, и стали главной целью оратора, ему же с Ильзой это приносило известное облегчение, им теперь не придется одним исполнять тяжкую обязанность слушателей. Но пусть даже Маутузиус, будучи весьма популярным оратором, заблуждался, тем не менее он, по сравнению с господином тен Бергеном, был великим психологом и обладал достаточным опытом, чтобы верно оценить восприимчивость публики. Он добровольно и вполне благодушно закончил речь, своего рода призыв к помолвленным, и предложил слушателям закрепить сказанное бокалом вина у бара. Так во второй стадии вечера Альвин стал собутыльником влиятельного деятеля христианской партии.
По дороге к домашнему бару Альвин увидел в соседнем салоне стол, заваленный подарками. Он тотчас обратил на это внимание Ильзы и потребовал, чтобы она в их месячном расчете «прав-неправ» проставила одно очко в его пользу. Дело в том, что он просил Ильзу купить подарок для жениха и невесты. Ильза же ответила, что это вовсе не нужно, не так они дружны с Фолькманами, а с Бойманом вообще, можно считать, незнакомы.
Альвин был другого мнения. Он решительно не одобрял традицию, которую Ильза в этом вопросе унаследовала от своей семьи. Перед каждым праздником между членами семьи фон Заловов начиналась деятельная переписка, в которой все крутилось исключительно вокруг подарков. Ильза писала сестре Эльвире, жене помощника директора департамента какого-то министерства, чтобы она (т. е. Эльвира) прислала ей пятнадцать марок, Ильза собирается подарить племяннице (стало быть, дочери Эльвиры) пуловер, который стоит тридцать марок, но она хочет и может истратить на подарок лишь пятнадцать. А мать Ильзы как-то написала дочери, что пересылает ей сорок марок, чтобы Ильза купила ей к Рождеству те прекрасные замшевые сапожки, которые они, когда она в последний раз их навещала, вместе видели, и которые, если память ей не изменяет, стоили шестьдесят пять марок. Подарки подлежали в семействе фон Заловов точному финансовому расчету. Ильза ответила матери, замшевые-де сапожки перед Рождеством не достанешь, но на весенней распродаже она купила их за пятьдесят марок и послала матери как запоздалый рождественский подарок. Вообще все покупки в этой семье совершались либо на сезонной распродаже, либо благодаря связям через оптовую торговлю. Покупать по нормальным магазинным ценам считалось предосудительным. Отец Ильзы, генеральный директор автомобильного концерна, получал к тому же такое несметное количество рекламных подарков от фирм-поставщиков, зависящих от его расположения, что эти подарки (холодильники, приемники, телевизоры, электрические кухонные комбайны, пылесосы, дорожные сумки и ковры) часто приходилось продавать розничным торговцам или родственникам, сами-то они уже всем на свете были обеспечены. Возможно, кто-нибудь из простых людей посчитает несправедливым, что генеральный директор, который и без того имеет высокий доход, получает все, что ему надобно, даром, в виде подарков. Думать так, однако, в корне неправильно: Альвин, который эту подарочную благодать поначалу воспринимал как несправедливость, как недопустимое преимущество богачей, как нечистые сделки, каковые состоятельные люди заключают между собой для своей выгоды, не уплачивая налогов благодаря рекламным ценам, Альвин в конце концов признал, что, при объективном взгляде на вещи, никакого значения не имеет, платит ли человек с жалованьем восемь тысяч марок в месяц за свой пылесос сам или получает его в подарок. Альвин, правда, заметил, что все семейство фон Заловов весьма большое значение придавало рекламным подаркам и что, сбывая их, старалось получить за них самую высокую цену. Вот эта оборотливость и была фамильной чертой всех фон Заловов, благодаря этой добродетели они добились столь многого в жизни и стали всесильным семейством, но вообще у всех других богачей считалось, что при столь больших заработках холодильник в качестве рекламного подарка значит не больше, чем сигарета, которую один рабочий предлагает другому. А может, все богатые люди были того же толка, что и Заловы? Альвин этого не знал. В открытую они, во всяком случае, так не поступали. Но, глядя на костюмы господина генерального директора фон Залова, тоже, пожалуй, никто не сказал бы, что материю он покупал по смехотворно низкой цене у дружески расположенного к нему предпринимателя. А почему бы ему так не поступать? Альвин, с тех пор как женился на Ильзе, тоже как только мог использовал связи Заловов. Но чувствовал он себя при этом не очень-то хорошо. Было в этих действиях что-то низкое, неблаговидное. Он вспоминал своих родственников, тех, кто зарабатывал деньги на цементном заводе, на бойне и на угольном складе, потом и кровью заработанными деньгами они платили полную цену, что сдирали с них и предприниматели, и оптовики, и розничные торговцы.
Но уж к помолвке Ильза могла бы купить подарок, по мне, хоть по оптовым ценам, подумал Альвин.
— На этот раз я оказался прав, — прошептал он на ухо Ильзе.
— А вот и опять сэкономили, — шепнула она ему и хитро усмехнулась.
Сейчас, глядя на нее, он ее ненавидел. Еще дома она ему сказала:
— Зачем входить в расход, прием пройдет, подарки затеряются, о них позабудут, ни одна душа о них не вспомнит, стало быть, все равно, подарили мы что-нибудь или нет.
Да, с такой женой он кое-чего добьется. Но бог мой, какая же все-таки женщина Сесиль. А с Иль… Э, хватит… Дочь Фолькманов ничуть не краше, вот она смеется, но какой у нее рот, что ж, Бойман сам виноват, вот идиот, одинокий, молодой, в таком городе, как Филиппсбург, надо же, выбрал себе Анну Фолькман, да еще обручился с ней, а ему же тридцати нет, и все ради того, чтоб взобраться наверх, а мог бы валяться на пляже, загорать дочерна, по вечерам отправляться в прохладный бар, сегодня с Сесилью, завтра с Верой, не иметь имени, не иметь цели, квартиры, только машину и чуть-чуть денег, бог мой, зачем же так надрываться, женщины — это же единственно ценное в жизни, и в этом себе отказываешь ради одной, на ней женишься, потому как у тебя есть цель, потому как ты идиот, он, Альвин, и Бойман тоже, они могут пожать друг другу руку, у того, надо думать, те же самые причины, и оттого он совершает те же самые глупости, влезает в такую же точно клетку, эх, бедняга… Альвин вспомнил вдруг деда Ильзы, вспомнил смерть тайного советника фон Залова. Дети собрались вокруг его кровати, записали его последние часы на пленку. Этого пожелал Адриан фон Залов, который жил в тропиках и не мог приехать. «Когда ясно будет, что конец может наступить в ближайшие двадцать четыре часа, прошу не выключать магнитофона», — написал он, и семья выполнила его желание. Они знали, что их брат, сын и племянник Адриан выразил это желание потому, что не доверял им, он потребовал даже нотариально заверенного подтверждения, что магнитофон был включен столько-то и столько-то времени, и они считали эту идею Адриана превосходной, так они по крайней мере наверняка знали, что в комнате тайного советника не предпринималось никаких попыток повлиять на него в пользу кого-нибудь из них; они спокойно могли уходить из комнаты умирающего на час-другой… Почему все это сейчас пришло Альвину в голову? Потому что Ильза так усмехнулась? Потому что эта усмешка будет усмешкой и его детей? Он, верно, слишком много выпил. Альвин поторопился погладить руку Ильзы, покрытую густым пушком, — мое золотое руно, думал он, поглаживая ее золотисто-белокурые волоски, — и втайне попросил у нее прощения за критику, которой он хоть и мысленно, но подверг семейство фон Заловов. В конце жизни он должен будет благодарить Ильзу за добрую часть своих успехов, это он знал. Он, правда, обладал достаточной силой, но Ильза владела формой, она умела организовать эту силу, пробудить в ней способность к действию, они вынуждены поддерживать друг друга, смешно даже подумать плохо об Ильзе, этим он ослабил бы, предал бы их союз.
Альвин поднял бокал и выпил за здоровье Ильзы. Она прильнула к нему, подняла на него глаза, их охватило пламя единения, полного согласия, они были единая семья, единый фронт. Анна Фолькман, сидевшая рядом с ними у бара, сказала жениху громко, так, что все слышали:
— Когда наконец и у нас так будет!
Она видела любовное объяснение Альвинов. Ганс Бойман кивнул и наморщил лоб, а госпожа Альвин сказала:
— Все будет в свое время.
Анна поинтересовалась, что делает теперь клиент Альвина, доктор Бенрат, неверный друг, он уже несколько месяцев не дает о себе знать. Альвин ответил, что Бенрат уехал из Парижа в Берлин, но в Филиппсбург не вернется. А госпожа Альвин добавила: вот так получается, если в собственном доме порядка не поддерживаешь. Она всегда считала доктора Бенрата человеком ненадежным, а что он жену обманывал направо и налево, это все знали, н-да, гинеколог, а жена его была такая милая (Альвин помнил, что Ильза совсем иначе говорила о госпоже Бенрат при ее жизни), во всяком случае, Бирга намного превосходила владелицу магазина, которая ведь тоже замешана в эту историю. Тут в бар сквозь толпу протиснулись госпожа Фолькман и госпожа Францке, за ними, углубившись в разговор, следовали Бюсген и Сесиль. Госпожа Фолькман пришла, по всей видимости, затем, чтобы показать госпоже Францке свой заново отделанный бар.
— Ну, что скажете! — воскликнула она. — И все по собственным эскизам!
Она допытывалась у гостей, уже сидевших здесь ранее, как им нравится в баре, и, с наслаждением выслушав похвалы, перечислила соображения, которые владели ею при оборудовании бара. Почему она заказала табуреты ручной работы, почему не хотела ни морить дерево, ни лакировать, почему естественный цвет самый лучший и почему табуреты не обиты, а на них просто лежат подушечки, обтянутые полотном в красно-белую и сине-белую клетку. Она решила оборудовать элегантный деревенский бар, нечто самобытное, сельское, в этом она видит очаровательный контраст: гармоничное сочетание роскоши и деревенского быта. Все присутствующие заверили ее, что это ей превосходно удалось. Сесиль с Бюсгеном заняли самые отдаленные табуреты. Госпожа Францке, которая пожаловала на прием без мужа, встала за стойку бара, собираясь ассистировать бармену, приглашенному на этот вечер из бара «Эдем». На госпоже Францке было парчовое платье цвета темно-красного вина, оттенявшее ее молочно-белую кожу, казалось, что она весьма слабо укреплена: при каждом движении бойкой дамы ее кожа словно бы растекалась, колыхалась вверх-вниз и вправо-влево, а поэтому, когда госпожа Францке трясла миксер, получалось весьма комическое зрелище: пространство, которое прочерчивала вверх-вниз ее рука, точно заполнялось молочно-белой массой, поспешающей за выскакивающим вперед костлявым кулачком. Но вот в бар вошел Кнут Релов и подсел, да поближе, к Сесили; тут госпожа Францке потребовала тишины, она желала кое-что обнародовать, присутствие господина главного редактора радиопрограмм напомнило ей об этом. Дабы привлечь к себе внимание, она вскинула наискось вверх молочно-белую руку, и короткие толстые пальцы зашевелились в высоте, как черви, которым не по себе. Короткая стрижка, красное парчовое платье и поза — ни дать ни взять певец в вагнеровской опере, что судорожно ищет, но не в состоянии найти верный звук. Вагнер, кстати сказать, был единственный композитор, которого знала госпожа Францке, но и о нем, как рассказывали в филиппсбургском обществе, она услышала довольно странным образом: в двадцатых годах она предоставила убежище, убежище во всех смыслах, некоему офицеру добровольческого корпуса, одному из обагренных кровью палачей Аннаберга, сей бравый воитель, пламенный поклонник Вагнера, пробудил и в ней любовь к одурманивающей музыке великого мастера немецкого музыкального искусства. И вот, когда все обратились к ней, госпожа Францке возвестила, что она, с согласия супруга, приняла решение учредить премию в области искусства, а именно премию Берты Францке, которая будет присуждаться ежегодно молодому композитору; пять тысяч марок получит молодой композитор, в музыке которого яснее всего будет чувствоваться тот дух, что стяжал душевному складу немцев авторитет во всем мире. Альвин, услышав это, вспомнил ставшие знаменитыми речи, которые госпожа Францке регулярно произносила перед работницами консервного завода своего мужа. Особенно часто она собирала работниц весной и предостерегала их от легкомысленных знакомств, ибо детей и без того хватает, и прежде всего хватает детей рабочих, хватает этих несчастных. В обществе же она заявляла куда откровенней, что лучше всего было бы внебрачных детей работниц просто-напросто бросать в канал, это избавило бы всех от многих бед. Господин Францке добродушно улыбался, слушая подобные речи жены, и говорил, что она желает всем только добра. А вот теперь будет премия имени Берты Францке!
— Но мы учреждаем еще одну премию, — выкрикнула возбужденная собственным душевным волнением заводчица. — Муж не захотел отстать от меня, он тоже учреждает премию. Прошу иметь в виду, это сообщение я делаю конфиденциально, только для наших друзей. Лео хочет объявить об учреждении нами премий на специальной конференции; он, стало быть, учреждает премию, которая отвечает его склонностям, премию в пять тысяч марок лучшему спортсмену года! Это будет премия имени Лео Францке!
Госпожа Францке застыла в позе вагнеровского певца, дабы вкусить одобрение тех, кого она назвала своими друзьями.
Выброшенные деньги, подумал Альвин. Но этой женщиной следует заняться, она еще ищет, она еще может на что-то сгодиться, если увлечь ее делами партии. Он не слушал больше, как она обсуждала с господином Реловом и господином Маутузиусом, кого лучше всего включить в состав жюри по присуждению премии Берты Францке. Он переметнулся к Бюсгену, услышав, что главный редактор рассказывает истории из своей журналистской практики. Альвин решил, что в этом случае редактор даже рад будет слушателям и, уж конечно, не воспримет их как помеху. Бюсген хвалился успехом очередной серии, которую он выпустил под названием «Люди, исполняющие свой долг». Идею этой серии подала сама жизнь: продавец «Вельтшау», некий Баммель, стоял на перекрестке при красном свете, из какой-то машины ему помахал водитель, Баммель помчался к нему, подал «Вельтшау» в окно, получил деньги, но тут светофор переключился на зеленый, и на обратном пути к спасительному тротуару старика, восемнадцать лет жизни продававшего «Вельтшау», сбила спортивная машина; по дороге в больницу бедняга умер. Этим происшествием он, Бюсген, открыл серию. Такие материалы привлекают внимание. И по праву. Люди отождествляют себя с Баммелем. Понятно, фото Баммеля мы тоже дали. Честное лицо, без грима и ретуши. Вскоре после смерти Баммеля продавщица «Филиппсбургер тагблат» заснула зимой, примостившись у какой-то стены, в ночь с субботы на воскресенье и, понятно, замерзла. Руководитель отдела реализации с похвалой отозвался о ней перед всем ее семейством. Его речь била на эффект. Смерть продавщицы «Тагблата» помогла серии достичь своей цели. Люди хотят читать о жизненных фактах, которым они бы верили. Понятно, о звездах экрана тоже, и хотят видеть фото роскошной жизни, но потом опять подавай им трудности, неприкрашенную жизнь. Сесиль кивнула. Альвин увидел стройную шею, теряющуюся в массе белокурых волос; какая же она должна быть нежная, эта шея; его клиент Бенрат, прожженный плут, мог бы кое-что порассказать об этом; честно говоря, человека, что подобным образом избавился от жены, с которой дольше жить невмоготу, — такого человека можно поздравить; Ильза никогда так не облегчит ему задачу, в этом он убежден, даже если они будут смертельно ненавидеть друг друга, Ильза и самоубийство, нет, для этого она слишком умна, она вовсе не желает знать о делах, которые могли бы доставить ей огорчение, с самого начала она заявляла, что, если он ее когда-нибудь обманет, она о том знать не желает, но позже все-таки иной раз выспрашивала его, хотела все-таки знать то да се, хотя продолжала утверждать, что все и всяческие неприятности ее нисколько не касаются, она знает людей, знает мужчин, она понимает, что, видимо, без обмана жизнь не складывается, ну что ж, это его дело, но ее пусть избавит от подробностей; и он молчал, даже когда она однажды предала свой принцип, стала любопытной, ревнующей, да просто на час-другой настоящей женщиной.
Шумнее, чем было в его обычае, вошел в бар господин тен Берген. Причину своего возбужденного состояния он тянул за собой — Алису Дюмон. Он держал ее за локоть, тянул и подталкивал и до тех пор не успокоился, пока все разговоры не смолкли и все лица не обратились к нему и Алисе. Алиса пережила «exceptional story», [28] «story», которую Бюсген тотчас мог бы записать с ее слов (что тот отверг, пожав плечами).
— Расскажите, расскажите, — вскричали госпожа Фолькман и госпожа Францке.
28
Исключительную историю (англ.).
Алиса, которая, надо думать, ни минуты не сомневалась, рассказывать ей свою story или нет, уселась с помощью тен Бергена (он при этом разыгрывал увальня просто потому, что длиннющие его руки праздновали труса), уселась на стойку бара, поставив ноги для всеобщего обозрения на табурет, и начала; нынче эстрадная певица должна сниматься в кино, иначе ей конец! Вот, стало быть, и она дала себя уговорить, согласилась на кинопробы. Кинопробы, кто их не испытал, тот и отдаленно представить себе не может, что это значит — кинопробы! Голову налево, голову направо, свет оттуда, свет отсюда, а прямо в глаза бьет адский огонь батареи прожекторов, два гримера набрасываются на тебя, подпудривают и подмазывают, чей-то голос орет по ту сторону адского огня; а теперь гримеры где-то грим снимают, где-то добавляют, новые приказы — новые гребни втыкают тебе в волосы, а ты всему подчиняешься, когда приказывают — улыбаешься, когда приказывают — плачешь, выпрямляешь плечи и тут убеждаешься, что уже не ощущаешь своего тела, безжизненно повисшего на лучах прожекторов, что тебя распилили, разрубили, черт знает во что превратили! И тут новый приказ: к парикмахеру! Уже вечер, парикмахера предупредили по телефону, он ждет: волосы обстричь, остатки выкрасить, цвет — золотисто-рыжий. И перманент. С перепаханной головой — назад в машину. К зубному врачу. Спрашиваешь — зачем? Так режиссер от тебя в восторге. Завтра можно снимать. Только вот зубы. Зубного врача, кажется, разбудили. Но он любезен. Все ясно, говорит он: пять косметических коронок. Укол, еще укол и еще, и ты перестаешь считать; зубы нужно обточить, пять здоровых зубов! Проходит целая вечность, и когда ты уже надеешься, что настал конец, то узнаешь, что обточен только первый зуб, да и то на одну четверть. Жернов снова надвигается на тебя, ты закрываешь глаза, грохот наполняет всю полость рта, всю черепную коробку, шейные мускулы сводит судорога, из разинутого рта клубится бело-желтый дым, воняет горелой костью, все твое тело — сплошная боль, директор картины и ассистентка врача держат тебя, ты больше не можешь шевельнуться, тысячетонный груз боли придавил тебя, в горле клокочет крик, который ты не в силах сплюнуть, он клокочет целую вечность, не то в горле, не то во всей вселенной, ведь где бы ты ни начинался и где бы ты ни кончался — всюду разлита боль. В три часа утра все наконец в порядке. Уже в машине приходишь в себя. И в постель. В десять начало съемки. В девять получаешь сценарий. Режиссер говорит: фильм будет иметь колоссальный успех.
— Впрочем, — сказала Алиса, обнажив новые зубы, — они мне очень нравятся, вот только говорить первые дни было трудно, язык никак не попадал на нужное место, но теперь все отлично наладилось.
Альвин за весь вечер еще не присмотрелся к ней как следует. Теперь же диву дался. Сверкающе-белая костяная завеса во рту, и при малейшем движении губ — ослепительный оскал, отчего Алиса казалась вызывающе-дерзкой, отважной, настоящая женщина-вамп, широкобедрая амазонка, зубам которой явно недостаточно только жевать пищу. У всех было такое ощущение, что этими зубами Алиса совершит какое-то прекрасное, какое-то безумное деяние, а сверкающая ее улыбка всего лишь его слабенький, заблаговременно мелькнувший отсвет. Зубы выглядели особенно большими оттого, что ее коротко остриженные волосы были уложены совсем гладко. Чего-либо более значимого и крупного, чем зубы, на лице не осталось, зубы получили теперь ту же значимость, что и грудь Алисы, а грудь до сих пор имела для Алисы первостепенную значимость. Сейчас Алиса рассказывала о своем носе, который, слава Богу, благодаря последней операции обрел окончательную форму. Вдобавок, как только она стала сниматься, она опять похудела — голодная диета, какой еще не бывало, — но ей это пошло на пользу, в первую очередь у нее худеют всегда живот, ягодицы и бедра, а грудь остается огромной, какой была испокон веку, это ее резерв, он обеспечивает ей на все времена хорошую фигуру, ведь благодаря диете она может доводить прочие части тела до такой худобы, чтобы грудь казалась колоссальной…