Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Шрифт:
Неполнота как эстетическое возбуждающее средство. — Неполнота часто воздействует сильнее, чем законченность — главным образом, например, в панегириках: в них нужна именно некоторая возбуждающая неполнота (как иррациональный элемент, преподносящий воображению слушателя мираж моря и, подобно туману, скрывающий противолежащее побережье), то есть ограниченность восхваляемого. Подробные и масштабные упоминания об известных заслугах человека всегда оставляют простор подозрению в том, что этим его заслуги и исчерпываются. Тот, кто хвалит сполна, ставит себя над хвалимым, и кажется, будто он смотрит на него сверху вниз. Поэтому полнота создаёт эффект ослабления.
Сочинять и учить с предусмотрительностью. — Тот, кто написал впервые и вошёл во вкус сочинительства, почти из всего, чем занимается и что переживает, усваивает лишь то, о чём можно профессионально рассказать. Он думает уже не о себе, а о писателе и его публике; он стремится понимать, но не для собственного употребления. Тот, кто учит, как правило, неспособен заниматься чем-то особенным для собственного блага, он постоянно думает о благе своих учеников, и любое новое знание радует его лишь в той мере, в какой он может передать его им. Под конец он смотрит на себя как на кладезь всяческого знания и вообще как на средство, махнув рукой на себя как человека.
Плохие писатели нужны. — Плохие писатели должны быть всегда, ведь они удовлетворяют вкусы неразвитых, незрелых возрастных категорий, у которых тоже есть свои потребности, как и у более взрослых людей. Будь человеческая жизнь длиннее, число созревших индивидов оказалось бы большим или по крайней мере равным числу незрелых; а так намного больше людей умирают слишком молодыми, иными словами, неразвитые умы с плохим вкусом всегда в большинстве. Вдобавок они с куда большим напором, свойственным юности, жаждут удовлетворения своей потребности — и добывают себе плохих авторов.
Недолёт и перелёт. — Читатель и автор часто не понимают друг друга оттого, что автор слишком хорошо знает свою тему и считает её чуть ли не скучной, а потому избавляет себя от примеров, которые ему известны сотнями; читателю же предмет незнаком, и если ему не предоставляют примеров, он с лёгкостью поддаётся соблазну думать, что тема трактуется не слишком удачно.
Исчезнувшая подготовительная школа искусства. — Наиболее ценным, чем занимались в гимназиях, были упражнения в латинской стилистике: ведь они-то и были упражнением в искусстве, в то время как целью всех остальных занятий было всего лишь получение знаний. Ставить на первое место немецкое сочинение — варварство, ведь у нас нет образцового, взрощенного на публичном красноречии немецкого стиля; но уж если целью немецкого сочинения ставить помощь в развитии мышления, то, разумеется, будет лучше до поры до времени игнорировать при этом стиль вообще, то есть разделить между собой упражнения в мышлении и упражнения в изложении. Последние должны состоять в том, чтобы на разные лады варьировать заданное содержание, а не в том, чтобы самостоятельно выдумывать его. Простое изложение заданного содержания было задачей латинской стилистики, на которую у прежних учителей был давно утраченный тонкий слух. Тот, кто раньше выучивался хорошо писать на каком-нибудь современном языке, был обязан этим таким упражнениям (теперь поневоле приходится идти учиться к старым французам); и более того: он получал представление о высотах и сложностях формы и приобретал подготовку к искусству вообще единственно правильным способом — через практику.
Темнота и избыток света вперемешку. — Писатели, которые в общем не умеют ясно излагать свои мысли, в частностях питают пристрастие к самым сильным, преувеличенным характеристикам и суперлативам: благодаря чему возникают эффекты освещения, какие бывают на запутанных лесных тропинках при свете факелов.
Живопись в литературе. — Предмет значительный лучше всего изображать, беря для картины краски от самого предмета, подобно химику, а затем пользуясь ими, подобно артисту: тогда рисунок проступает из границ и переходов красок. При таком методе картина обретёт прелесть природной стихии, придающей значительность самому предмету.
Книги, которые учат плясать. — Есть писатели, которые, представляя невозможное как возможное и говоря о нравственности и гениальности так, будто то и другое зависит лишь от настроения, от желания, порождают в читателе чувство весёлой свободы, словно человек поднялся на цыпочки и пустился в пляс исключительно от одного только душевного удовольствия.
Недозревшие мысли. — И недозревшие мысли обладают своей ценностью, подобно тому как ценны сами по себе не только зрелый возраст, но и юность и детство, вовсе не заслуживающие оценки лишь как переходы и мосты. Поэтому не стоит мучить того или иного поэта утончёнными толкованиями — надо радоваться смутности его горизонта, словно для него ещё открыт путь к другим мыслям. Тут стоишь на пороге; ждёшь, словно из земли сейчас покажется клад: и на душе у тебя так, будто вот-вот повезёт, и раскроются какие-то глубины мысли. Поэты отчасти предвосхищают радость мыслителей, ухватывающих нить главной идеи, и тем самым разжигают наше любопытство, отчего мы начинаем гоняться за ней: а та порхает над нашею головой, показывая красивейшие крылья мотылька, — и всё-таки ускользает от нас.
Почти вочеловечившаяся книга. — Всякий писатель каждый раз заново поражается тому, как книга, только от него отделившись, начинает жить собственной жизнью; ему так и чудится, будто оторванная ножка какого-то насекомого отныне идёт себе своим путём. Бывает, что он почти забывает о ней, бывает, что поднимается над изложенными в ней взглядами, а бывает, что и сам больше не понимает её, потеряв те крылья, на которых летал, сочиняя эту книгу: а она меж тем ищет себе читателей, заново воспламеняет жизнь, внушает ощущение счастья или страх, порождает новые творения, становится душою замыслов и поступков — короче говоря, она живёт, словно существо, наделённое разумом и душой, не будучи всё же человеком. — Счастливейший жребий вытянул тот автор, который в старости может сказать, что все жизнетворные, дающие силу, поднимающие ввысь, просветляющие мысли и переживания, какие в нём были, продолжают жить в его сочинениях, а сам он — не более чем седой пепел, в то время как огонь не угас нигде и передаётся дальше. — Если же и вовсе рассудить, что любой человеческий поступок, а не только книга, на какой-то лад становится поводом к другим поступкам, решениям, мыслям, что всё происходящее связано нерушимою скрепой со всем, чему ещё только суждено произойти, то возникнет понимание настоящего бессмертия, какое только и бывает, — бессмертия в движении: то, что однажды приводило в движение, уже включено в целостную связь всего сущего, подобно насекомому в янтаре, и увековечено.
Найти радость в старости. — Мыслители, равно как и люди искусства, укрывшие лучшие стороны своей личности в произведениях, ощущают чуть ли не злорадство, наблюдая, как время медленно подтачивает и разрушает их тело и ум: они словно видят сквозь щель вора, вскрывающего их шкатулку для денег, но сами-то знают, что шкатулка пуста, а все ценности укрыты в надёжном месте.
Плодотворный покой. — Прирождённые аристократы духа не слишком усердны; их творения появляются и падают с дерева в тихий осенний вечер, а новые приходят без торопливой алчности и усилий стряхнуть их. Жажда во что бы то ни стало сотворить что-нибудь — вещь пошлая, говорящая о ревности, зависти, честолюбии. Если человек что-то собою представляет, то он, в общем-то, не горит желанием что-нибудь сделать — и всё-таки делает очень многое. Есть порода людей, стоящая ещё выше «продуктивных».
Ахилл и Гомер. — Тип связи между Ахиллом и Гомером воспроизводится постоянно: один переживает и ощущает, другой это описывает. Подлинный писатель лишь облекает в слова чужие аффекты и опыт жизни; на то он и художник, чтобы на основании своих ограниченных ощущений догадываться о многом. Художники — отнюдь не люди сильных страстей, но нередко они выдают себя за таких, бессознательно чувствуя, что нарисованным ими страстям будет больше веры, если собственная их жизнь подтвердит их опыт в этой области. Ведь стоит только дать себе волю, потерять контроль над собой, спустить с цепи свой гнев, своё вожделение, как все немедленно завопят: какие страсти в нём играют! Совсем иное дело — со страстью глубоко укрытой, гложущей и часто поглощающей личность: кто её переживает, тот уж точно не описывает её в драмах, музыке или романах. Художники часто бывают распущенны — в той мере, в какой они как раз не художники: но это уже другая тема.
Древние сомнения в действенной силе искусства. — Неужто сострадание и страх и впрямь, как считал Аристотель, находят свою разрядку в трагедии, и слушатель возвращается домой более холодным и спокойным? Неужто истории с привидениями делают людей менее боязливыми и суеверными? Для некоторых физических процессов, к примеру, для удовлетворения любовной страсти, верно, что с утолением потребности наступает успокоение и временное отступление влечения. Но страх и сострадание — не потребности определённых органов в этом смысле, требующие своего облегчения. А в принципе и удовлетворение каждого влечения можно усилить упражнением, несмотря на его периодические ослабления. Сострадание и страх в каждом отдельном случае могли, вероятно, смягчаться и находить разрядку в трагедии: но в целом под общим воздействием трагедии они, видимо, возрастали, и Платон всё-таки оказался прав, полагая, что слушатель трагедии в общем становился более боязливым и сентиментальным. Тогда сам трагик неизбежно был наделён мрачным, исполненным ужаса миросозерцанием и мягкой, возбудимой, слезливой душою, и если трагические поэты, равно как и население целых городов, особенно сильно ими восхищавшееся, вырождались, становясь всё более неумеренными и невоздержанными, то это вполне соответствовало бы мнению Платона. — Но какое вообще право имеет наша эпоха давать ответ на великий вопрос Платона о моральном воздействии искусства? Даже если бы у нас и было искусство — то откуда мы взяли бы воздействие, хоть какое-нибудь воздействие искусства?
Радость от бессмыслицы. — Может ли человек радоваться бессмыслице? Но ведь он радуется ей, с тех самых пор на свете и смеются; мало того, можно утверждать, что почти всюду, где есть счастье, есть и радость от бессмыслицы. Если жизненный опыт выворачивается наизнанку, целесообразное обращается в бесцельное, необходимое — в произвольное, но только так, чтобы такая операция не вредила, а была лишь шаловливым представлением, то это приводит нас в восхищение, потому что разом освобождает от давления всего необходимого, целесообразного и сообразного с опытом, в чём мы обычно видим своих неумолимых хозяев; мы играем и смеёмся, когда ожидаемое (которое почти всегда внушает робость и заставляет напрягаться) так и не происходит, но нам это ничем не вредит. Это радость рабов во время сатурналий.