Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Шрифт:
Свободный ум — понятие относительное. — Свободным умом называют того, кто мыслит иначе, чем от него ждут на основании его происхождения, среды, его сословия и должности, или же на основании господствующих воззрений эпохи. Он — исключение, а умы пленные — правило; последние упрекают его в том, что его свободные принципы либо порождаются маниакальным стремлением поражать, либо и вовсе говорят о свободном образе действий, то есть о таком, который несовместим с пленной моралью. Ещё иногда утверждают, что те или иные свободные принципы надо выводить из чудаковатого и сумасбродного склада ума; но это говорит только злоба, которая и сама не верит в то, что говорит, а просто хочет этим уязвить: ведь признаки превосходящей добротности и проницательности интеллекта обыкновенно написаны на лице свободного ума столь отчётливо, что умы пленные довольно хорошо их читают. Но оба других объяснения свободомыслия добросовестны; многие свободные умы в действительности и появляются первым или вторым путём. Но потому-то принципы, к которым они приходят этими путями, могут всё же быть более верными и надёжными, чем принципы пленных умов. В познании истины важно её получить и не важно, каким мотивом руководствовался ищущий и на каком пути он её нашёл. Если свободные умы правы, то пленные не правы, и это верно независимо от того, что первые пришли к правде, исходя из своей безнравственности, а другие, исходя из нравственности, до сих пор коснели в неправде. — И вообще суть свободного ума не в том, что он придерживается более верных взглядов, а скорее в том, что он отрешился от общепринятого, всё равно, одержал ли он при этом победу или потерпел поражение. Но всё-таки, как правило, на его стороне окажется истина или по крайней мере дух исследования истины: ведь он доискивается причин, а остальные — веры.
Откуда берётся вера. — Выбирая ту или иную установку, пленный ум руководствуется не причинами, а привычкой; к примеру, он христианин — не потому, что получил знания о различных религиях и на этом основании сделал свой выбор; он англичанин — не потому, что принял решение в пользу Англии; просто быть христианином и быть англичанином — состояния, которые он нашёл в готовом виде и согласился жить в них без всякой причины, подобно тому как человек, родившийся в винодельческой местности, приучается пить вино. Потом, побыв христианином и англичанином, он, возможно, даже разыскал кое-какие причины держаться своей привычки; эти причины можно опровергнуть, но общая его установка всё равно останется прежней. Давайте, скажем, заставим пленный ум привести свои основания против бигамии — тут-то мы и узнаем, зиждется ли его истовая защита моногамии на причинах или на привычке. Привычка к умственным принципам без всяких на то оснований и называется верой.{45}
Обратный вывод от следствий к причинам и беспричинности. — Все государства и общественные институты — сословия, брак, воспитание, право — все они сильны и устойчивы только благодаря вере в них пленных умов, то есть благодаря отсутствию причин, по крайней мере благодаря активному неприятию вопросов о причинах. Признаваться в этом пленные умы не любят, хорошо чувствуя, что есть тут нечто постыдное. Христианство, в большой мере невиновное в своих интеллектуальных находках, совсем не замечало этой постыдности, требовало веры и ничего, кроме веры, и страстно отвергало потребность в причинах; оно указывало на успешные результаты веры: уж вы на себе почувствуете все выгоды веры, давало оно понять, вы непременно достигнете с её помощью блаженства. Фактически так же поступает и государство, и каждый отец подобным же образом воспитывает сына: ты просто считай это истиной, говорит он, и тогда на себе узнаешь, как будет от этого хорошо. Но это означает, что личная польза от такого-то мнения должна доказывать его истинность, а благотворность такого-то учения должна гарантировать его интеллектуальную надёжность и обоснованность. Это всё равно как если бы обвиняемый сказал судьям: мой адвокат говорит безусловную истину, а потому уж давайте учтите, что следует из его речи, — а именно, что я безусловно должен быть оправдан. — Пленные умы выбирают себе принципы ради их полезности — вот они и предполагают, что и свободный ум тоже пытается извлечь для себя пользу с помощью своих взглядов и считает истинным только то, что наверняка идёт ему впрок. Но поскольку ему, кажется, полезно как раз нечто противоположное тому, что полезно его землякам и товарищам по сословию, то они думают, будто его принципы для них опасны; они говорят или ощущают так: он не смеет быть правым, поскольку он для нас вреден.
Сильный, хороший характер. — Пленные взгляды, благодаря привычке ставшие инстинктом, ведут к тому, что называют силою характера. Когда человек действует, исходя из немногих, но неизменно одних и тех же мотивов, его поступки приобретают большую энергию; а если эти поступки созвучны принципам пленных умов, то они признаются ценными и заодно вызывают у того, кто их совершает, ощущение чистой совести. Немногочисленность мотивов, большая энергия поступков и чистая совесть и есть то, что называют силой характера. У человека с сильным характером отсутствует знание о многообразных возможностях и направлениях поступков; его интеллект несвободен, пленён, поскольку для одного данного случая показывает ему только, может быть, две возможности; между ними-то ему тогда и приходится неизбежно выбирать в соответствии со всей своей натурой, и он делает это легко и быстро, потому что ему не надо выбирать одну из пятидесяти возможностей. Воспитующая среда стремится из каждого человека сделать невольника, поскольку всегда показывает ему минимальное число возможностей. Воспитатели обращаются с индивидом так, словно он — хотя и нечто новое, но обязан сделаться повторением. Если человек вначале предстаёт перед ними как что-то незнакомое, никогда не бывавшее, то они должны сделать его знакомым, бывавшим. Хорошим характером у ребёнка называют проявление пленённости бывавшим; ребёнок, становясь на сторону пленных умов, первым делом демонстрирует пробуждающееся чувство солидарности; а позже на почве этого чувства солидарности он и становится полезным своему государству или сословию.
Мера вещей у пленных умов. — Пленные умы говорят о четырёх родах оправданных вещей. Во-первых, оправданны все долговечные вещи; во-вторых, оправданны все вещи, которые нам не досаждают; в-третьих, оправданны все вещи, которые нам полезны; в-четвёртых, оправданны все вещи, ради которых мы пошли на жертвы. Последнее объясняет, к примеру, почему война, начатая против воли народа, продолжается с воодушевлением, как только приводит к первым жертвам. — Свободные умы, выносящие своё дело на суд пленных умов, обязаны доказать, что свободные умы были всегда, то есть что свободомыслие долговечно, далее, что они не хотели бы никому досаждать, и, наконец, что в целом они приносят пленным умам пользу; но поскольку они не в состоянии убедить пленные умы в этом последнем, то доказательства в пользу первого и второго пунктов ничего им не дадут.
Esprit fort [33] . — В сравнении с тем человеком, на стороне которого традиция и который поэтому не нуждается ни в каких основаниях для своих поступков, свободный ум всегда слаб, особенно, когда надо действовать; ведь ему известно слишком много мотивов и точек зрения, а потому рука его неуверенна, неопытна. Какие же есть способы сделать его всё-таки относительно сильным, чтобы он по крайней мере смог добиться успеха, а не сгинуть без следа? Как появляется сильный ум (esprit fort)? В частном случае это вопрос о происхождении гениальности. Откуда берётся энергия, несгибаемая сила, упорство, с которыми человек страстно стремится добыть себе совершенно индивидуальное понимание мира вопреки традиции?
33
Сильный ум (фр.).
Возникновение гениальности. — Находчивость узника, с какой он ищет способов вырваться из плена, самое хладнокровное и терпеливое использование любой мельчайшей зацепки могут показать, к каким возможностям прибегает подчас природа, чтобы создать гения — это слово я прошу понимать без всякого мифологического и религиозного привкуса: она бросает его в тюрьму и до крайней степени разжигает в нём жажду свободы. — Можно выразить это и с помощью другого образа: человек шёл по лесу своим путём и окончательно заплутал, но с неимоверной энергией стремится выбраться, взяв какое-нибудь одно направление, — иногда такой человек обнаруживает новую дорогу, которой никто доселе не знал: так возникают гении, которых превозносят за оригинальность. — Уже упоминалось, что стимул для этого часто даёт увечье, уродство, заметный дефект какого-нибудь органа, что тогда на удивление хорошо развивается какой-нибудь другой орган, поскольку ему приходится выполнять и свою собственную работу, и, заодно, чужую. Отсюда можно догадаться о происхождении некоторых случаев блистательных дарований. — Пусть читатель приложит эти общие соображения о возникновении гениальности к специальному случаю — к возникновению полностью свободного ума.
Догадка о происхождении свободомыслия. — Как растут в размерах глетчеры, когда солнце в местностях близ экватора посылает вниз, на моря, больший жар, чем прежде, так же, вероятно, и ярко выраженное, распространяющееся свободомыслие может говорить о том, что где-то необычайно усилился жар чувств.
Глас истории. — В общем история, кажется, выдаёт относительно того, как возникает гениальность, следующую рекомендацию: истязайте и мучайте людей, — взывает она к страстям зависти, ненависти и соперничества, — со страшной силой натравливайте их, человека на человека, народ на народ, и притом на протяжении целых столетий, и тогда, возможно, словно от отлетевшей в сторону искры зажжённой всем этим ужасающей энергии вдруг возгорится светоч гения; тогда воля, словно скакун, понёсший от шпоры всадника, разбушуется и перекинется на какую-нибудь другую сферу. — Тот, кто уяснит себе вопрос о возникновении гениальности, а также захочет на практике применить способ, каким обыкновенно пользуется тут природа, поневоле окажется как раз в точности таким же злым и беззастенчивым, как природа. — Но, быть может, мы ослышались.
Чем ценна середина пути. — А может быть, право порождать гениальность принадлежит человечеству лишь на протяжении какого-то ограниченного исторического периода. Ведь от будущего человечества нельзя ожидать сразу всего того, что были способны произвести только совершенно определённые условия какой-нибудь эпохи прошлого; нельзя, например, ожидать поразительных эффектов религиозного чувства. Для этого последнего было своё время, и много чего очень хорошего никогда не вырастет снова потому, что могло вырасти только из него. Например, никогда больше не бывать религиозно ограниченному горизонту жизни и культуры. Вероятно, даже тип святого возможен лишь при известной пристрастности интеллекта, с которой, видимо, уже раз и навсегда покончено. Вот и высокая разумность, быть может, была припасена для одного этапа истории человечества: она возникла — и возникает, поскольку мы ещё живём в этот период, — когда необычайная, долгое время скапливавшаяся энергия воли в виде исключения переключилась на умственные задачи наследственным способом. С этой высокой разумностью будет покончено, когда такая необузданность и энергия перестанут взращиваться. Человечество, возможно, на середине своего пути, в среднюю эпоху своего существования, подходит к подлинной своей цели ближе, чем в конце. Силы, которые, к примеру, вызывают к жизни искусство, могут прямо-таки перевестись; наслаждение ложью, неточностью, символикой, опьянением, экстазом может стать презренным. Мало того, как только жизнь будет упорядочена в совершенном государстве, настоящее перестанет предоставлять стимулы для выдумки, и лишь отсталые люди станут жаждать поэтических небывальщин. Тогда уж они, конечно, будут с тоскою всматриваться в прошлое, во времена несовершенного государства, полуварварского общества — в наши времена.
Гениальность и идеальное государство противоречат друг другу. — Социалисты жаждут добиться благополучия для как можно большего числа людей. Как только они и впрямь доведут людей до неизменной родины такого благополучия — идеального государства, благополучие разрушит ту почву, из которой вырастает большой интеллект и развитая личность вообще: я имею в виду могучую энергию. Когда появится такое государство, человечество станет слишком слабым, чтобы производить гениальность. Так не стоит ли желать, чтобы жизнь сохранила свой насильственный характер и чтобы постоянно всё снова нарождались необузданные силы и энергии? А вот душа тёплая, сердобольная хочет как раз устранения этого насильственного и необузданного характера, и именно этого будет со всей страстью жаждать теплейшая душа, какую только можно себе представить: а ведь как раз этот-то необузданный и насильственный характер жизни и дал её страсти огонь, теплоту, да и само существование; следовательно, теплейшая душа хочет устранения своего фундамента, своего собственного уничтожения: но это означает, что она хочет чего-то нелогичного, что она неразумна. Высший разум и теплейшее сердце не могут ужиться в одной личности, и мудрец, выносящий жизни приговор, занимает позицию и над добротой, рассматривая её лишь в качестве того, что следует учесть при подведении общего баланса жизни. Мудрец должен сопротивляться названным распутным желаниям неразумной доброты, поскольку для него важно сохранение его собственного типа, а в конечном счёте — возникновение высочайшего разума; по крайней мере, он не станет содействовать появлению «совершенного государства», поскольку в таковом найдётся место лишь для ослабевших индивидов. А вот Христос, которого мы должны считать теплейшим из сердец, требовал оболванивания людей, принял сторону нищих духом и препятствовал появлению величайшего разума: и это было с его стороны только логично. Его антипод, совершенный мудрец — это, вероятно, можно утверждать заранее, — столь же логично будет помехой появлению очередного Христа. — Государство — это умное учреждение для защиты индивидов друг от друга: если совершенствовать его чрезмерно, то оно в конце концов ослабит, даже разрушит индивида — иными словами, окончательно сорвёт достижение изначальной цели государства.
Климатические пояса культуры. — Метафорически можно утверждать, что эпохи культуры соответствуют различным климатическим поясам,{46} с тою только разницей, что они расположены последовательно друг за другом, а не рядом, как географические пояса. В сравнении с умеренным поясом культуры, перебраться в который — наша задача, пояс прошлого в общем и целом производит впечатление тропического климата. Насильственные антагонизмы, резкая смена дня и ночи, жар и буйство красок, почтение ко всему внезапному, таинственному, ужасному, быстро надвигающиеся бури, повсюду расточительный преизбыток рогов изобилия природы: а тут, в нашей культуре, светлое, но не сияющее небо, чистый, довольно неподвижный воздух, свежесть, а порою и холод: так два эти пояса контрастируют друг другу. Если мы поглядим, как там метафизические представления со страшной силой швыряют на землю и растаптывают самые бешеные страсти, то нам покажется, будто на наших глазах кольца чудовищных змей раздавливают в тропических зарослях ревущих тигров; такие события не происходят в нашем духовном климате, наше воображение умеренно, и нам даже во сне не снилось то, что народы прошлого видели наяву. Но не стоит ли нам ощущать счастье от такой перемены, даже если признать, что художники претерпели серьёзный ущерб от исчезновения тропической культуры и считают нас, нехудожников, немного слишком трезвыми? В этом смысле у художников, вероятно, есть право отрицать «прогресс», ведь и в самом деле: можно по меньшей мере сомневаться в том, что последние три тысячелетия демонстрируют поступательное развитие искусств; совершенно так же у какого-нибудь философа-метафизика наподобие Шопенгауэра не будет оснований признать прогресс, оглядываясь на четыре последних тысячелетия с точки зрения развития метафизической философии и религии. — Для нас же и само существование умеренного пояса культуры — это уже прогресс.