Что вдруг
Шрифт:
(Яков Бикерман)
Сложившийся к 1920-м жанр ностальгической полу-элегии, полу-оды городу тоже статичен по определению. Печаль ли, хвала или умиление – равно заданы в нем заранее. Но биография переместившегося лица, т. е. (тоже по определению) – судьба, как мотив изначально предполагает некоторую динамику. И в рано осознанной дилемме эмигрантского поэтического самосознания – стихотворение как совершенное произведение словесного искусства или стихотворение как пронзительный «человеческий документ» (полемика В. Ходасевича – Г. Адамовича), стихотворения петербуржцев о Петербурге отчасти являются опытом преодоления этой принудительной развилки – они документируют лирику бездомности, дневниковые медитации «голого человека на голой земле». «Документализация» осуществляется анкетно мотивированной местной топонимикой, локально привязанными реалиями, картой, календарем, хронологией:
В воспоминаньях я не властен и не волен,Я помню наших встреч привычные места,Под перезвон пасхальных колоколен.Касанья краткие разгоряченных рук,Весенний небосклон над опустевшей Стрелкой,И двух сердец нетерпеливый стук,Перерываемый далекой перестрелкой.(Евгений Раич-Рабинович)
Тематически заданные сочинения с заранее объявленной высокой степенью предсказуемости, сочинения про «город, явный с первых строк» (как сказал по, в общем, сходному поводу Пастернак, – по поводу беженки из Петербурга в Ленинград), преодолевают подразумевающуюся банальность введением личной, документированной, «тайны» – укромные местечки города с точными адресами.
Сопутствующие петербургской теме мотивные клише, тоже заведомо статичные в эту пору, скажем, происхождение столицы как материализация бреда —
И здесь на зараженном нервеИз бреда создал ЧародейДворцы, темницы, храмы, верфи,Призрак мятущихся людей.(Евгений Недзельский)
или первородный грех города на костях («На спинах держат град старинный сто тысяч мертвых костяков» – Н. Агнивцев, «Хрустел под бледным Петроградом коварный костяной фундамент» – Евгений Шах), или реванш топи блат –
И пошатнулся всадник медный,и помрачился свод небес,и раздавался крик победный:«Да здравствует болотный бес».(Владимир Набоков), —
все эти общие места и их производные преломляются новообретенной динамикой, энергией эпистолярного посыла, ведь многие из эмигрантских стихотворений – это в своем роде «письма туда».
Во все эти статические конструкции темы и жанров (а среди жанровых инерций числятся и псалмы-плачи об утраченном Иерусалиме) вписана диахроническая динамика двойной метаморфозы. Ибо эмигрантская стиховая петербургология прошла несколько стадий (в какой-то мере они соответствуют массовым изменениям эмигрантской психологии и историософии). Первая восходит к метаморфозе послереволюционного года, когда вся поэтическая эмблематика изменила семантику, начиная со шпилей и шпицев —
Осенний день раскинул крыльяНад утомленною землей, —И петербургская БастильяБлестит кровавою иглой —(Б. Башкиров-Верин)
и кончая самим «Медным всадником»:
И веще мнится, что с гранитаСтаринной злобы не тая,Виясь ползет из-под копытаПолуожившая змея.(Александр Рославлев)
– последняя неоднократно шипит в разных эмигрантских стихах, ну например, —
Там, где могучий Всадник Медный,О вековой гранит звеня,Сдавил главу змеи зловреднойКопытом гордого коня, —Из-под гранита пьедесталаПробился новый злобный гад,Его раздвоенные жалаКоня и всадника язвят.(Александр Федоров, 1924)
Происходит смена функций персонажей петербургской неомифологии начала века2 – Медный Всадник во время наводнения 1924 года у Вадима Гарднера говорит:
«Ты бушуй, красавица-царица,Гневом обуянная Нева,Покарай потомков ошалелых,Ты в отмщениии своем права.Осквернили детище Петрово,Переименован в ЛенинградЧудный город, плод мечты высокой,Парадиз мой обратили в ад».В общем, происходит обращение, перевертывание, перезаполнение одической формулы «Где прежде – там ныне» – примеры слишком многочисленны, приведем лишь один, где город персонифицирован в его этимологически производном духе места – в городовом, с которым Блок попрощался в травестии городского романса:
Не слышно шуму городского,Над Невской башней тишина,И больше нет городового —Гуляй, ребята, без винаЭмиграция реабилитировала этого неизменного носителя сатирической ноты (кажется, только Маяковский с его урбанистическим пантрагизмом выбрал его в свои двойники: «Где города повешены и в петле облака застыли башен кривые выи – иду один рыдать, что перекрестком распяты городовые»). Показательна в этом смысле история стихотворения Александра Радзиевского «Мечта обывателя», напечатанного в «Новом Сатириконе» послефевральским летом 1917 года:
Городовой… как звучно это слово!Какая власть, какая сила в нем!Ах, я боюсь, спокойствия былогоМы без тебя в отчизну не вернем.…Где б ни был ты, ты был всегда на месте,Везде стоял ты грозно впереди.В твоих очах, в твоем державном жестеОдин был знак: «Подайся! Осади!»…Мечтой небес, миражем чудной сказкиОпять встает знакомый образ твой…Я заблудился без твоей указки.Я по тебе скорблю, городовой!В широких слоях эмиграции это стихотворение потеряло свою ироническую интонацию, а заодно и автора – в сан-францисских изданиях «Блистательного Санкт-Петербурга» 1960-х оно было отписано Н. Агнивцеву, а лос-анджелесский журнал «Согласие» хотел видеть автором расстрелянного князя Владимира Палея.
Низший чин полицейской стражи покрывается лирической дымкой —
Посередине мостовойседой в усах, городовойстолбом стоит, и дворник красныйшуршит метлою.(Владимир Набоков)
Пар валит от жаркой конской выи,Пристав шел – порядок и гроза,И уже без слов городовыеПоднимали строгие глаза.(Валентин Горянский),
приобретает героические обертоны – при воспоминаниях о февральских днях:
В этот день машины броневыеПоползли по улицам пустым,В этот день… одни городовыеС чердаков вступились за режим!