Что вдруг
Шрифт:
См.: Тименчик Р. Петр Петрович Потемкин // Родник (Рига). 1989. № 7. С. 13.
Библиография поэзии и поэзия библиографии
Поэзию и библиографию сближает эпизод их сравнительных жизнеописаний, когда александрийский поэт Каллимах, возможно, сотрудник тамошней Публички, составил списки сочинений всех греческих авторов, что и позволило считать его в европейской традиции отцом библиографии. От многих сочинений остались только выведенные Каллимахом их имена, поскольку фонды местных библиотек были изведены невесть кем. Писавший стихи всеми метрами, как характеризует его византийская энциклопедия, Каллимах – не просто поэт, а «поэт-поэтыч» (если есть «актер-актерычи»), изыски которого впору популярить и сегодня, – проверял атрибуции переписчиков, разводил многочисленных тезок-греков, Александров и Аполлониев, Деметриосов и Гераклидов (напомним, что в V в. до н. э. в Аттике было, например, три трагика Еврипида), отделял соименных сыновей от отцов, опознавал анонимов, надо полагать, с тем же наслаждением, с которым он сочинял свои изобретательные композиции. Ведь списки малодоступных публике обложек в известном смысле подобны стихам – и те и другие состоят из соизмеримых, сходно устроенных и торжественно звучащих отрезков.
Каталог русских поэтов прошлого века похож на отменно сложенный верлибр, напоминающий о перечислениях Уолта Уитмена или Михаила Кузмина (сказавшего, что «всякий перечень гипнотизирует и уносит воображение в необъятное»). Это – парад номинативов, порой перебиваемый вторжением комичных родительных падежей («твоих глаз», «моих тысячелетий») или хулиганствующих инфинитивов («Родить мужчинам»). Это поля кириллицы, на которых нет-нет и всходят латинские литеры (недавние обязательные галуны, как заметил в начале 1930-х Владимир Набоков). Списки заголовков книг – это ведь собрание микротекстов, каждый из которых устроен так же, как и пространный художественный текст: в нем содержится возможность двуплановости и разнотолкования. Иногда эта двусмысленность доведена до предела, как в омонимах, представляющих вне контекста языковую загадку. Так, читатели 1922 года гадали, что за «Град» на обложке у Николая Оцупа, вид осадков или славянизированный «город»1. Работа над заглавием по тщательности не уступала отделке стихов – поэт Валентин Анненский-Кривич, только отвергнув «Дымы», «Кольцо обручальное», «Дымные песни», нашел свое окончательное «Цветотравы»2. Загадка названия охранялась так же неукоснительно, как и тайные смыслы стихов: «Я спросил его наивно, почему книжка называется «Трюм». Майзельс удивленно промолчал»3. Как список кораблей, списки стихов хорошо читать перед сном, роняя их, как ветхого Данте…
Когда бы грек увидел сегодняшние книгоописания, он бы удивился совпадению: и мы тоже в иных случаях знаем только названия. Списки Тарасенкова-Турчинского призваны исчислить те памятники, сохранность которых никем не обещана. В книгохранилищах чужих городов эти остатки скарба метеков могут стать изгоями депозитариев. В иных столицах, выйдя из-под спасительной сени спецхранов, они стали неприоритетной частью комплектования. Какие-то из поименованных томиков рискуют остаться только строчками в desiderata, библиографическими улыбками чеширских котов.
Книги Тарасенкова и Турчинского – праздник для всех, вкусивших наркотика книжной пыли, запойных читателей карточных каталогов, былых посетителей палаток утильсырья, тех рассеянных гостей, которые сразу замечают в кабинете хозяина многообещающий своей невзрачностью корешок. Они не столько библиография, сколько география той сумеречной библиографической зоны, которая знала своих первопроходцев, проводников, контрабандистов и, наконец, дождалась землеописателей. Труд библиографа, как известно (или недостаточно известно?), не самый легкий. Но не станем их жалеть. Им зато дано едва ли не магическое переживание того общего дела, которое некогда померещилось дежурному по каталогу Румянцевского музея.
Как писала поэтесса Татьяна Бек, «чтобы победоносно завершить подобную работу, надо быть и буквоедом, и безумцем, и педантом, и маньяком, и – главное – талантливым читателем. Надо быть Дон Кихотом русской поэзии и библиографии!»4 Все так, но о завершении приходится говорить с оговорками, ибо – повторим это в 1001-й раз: полных библиографий не бывает. И не может быть. И, кажется, в силу некоторых таинственных законов культуры, не должно быть. Всегда должна оставаться надежда на позицию номер эн плюс один к самому завершенному перечислению.
Есть фраза Каллимаха, донесенная до нас: «Большая книга – большое зло». Современная профессура полагает, что эта mega biblon – ни под коим видом не библиографический справочник, а какая-нибудь мегаломанская поэма и что это вздох обреченного читать всю литпродукцию подряд библиотекаря. Во всяком случае, про книги Тарасенкова и Турчинского можно с уверенностью сказать – «большое добро».
Входя в предлагаемый этими книгами каталожный зал, при всей готовности к тому обстоятельству, что русских стихов больше, чем кажется, и что в преизбытке поэтических книг первой половины минувшего столетия найдутся два «Подорожника», две «Свирели», два «Эха», четыре «Костра» и четыре «Жар-птицы», все же ловишь себя на том, что невольно уподобляешься одному мимолетному персонажу гумилевской эссеистики, который, «заходя в библиотеку», «вздыхает о том, сколько написали люди»5. Гипертрофия рифмы (говоря и чуть-чуть более красиво, чем полагалось бы при обсуждении сухого библиографического перечня, и не совсем строго – вспомним о десятке книг «стихотворений в прозе») в двадцатом столетии удручала и самих поэтов. «Стихи можно отныне мерить фунтами и пудами. Стихи отныне подвозятся к столицам на подводах, наравне со всякой прочей живностью», – сетовал Александр Блок6. Несмотря на стихотворную убедительность лозунга «Чтоб больше поэтов хороших и разных», в этих справочниках наберется не так уж много «разных» и не так легко отыскиваются «хорошие». Но библиография – великий уравнитель. Андрей Белый в том же году, когда Блок жаловался на перегруженные подводы, тоже протестовал против уплотнения Парнаса: «Если поэт А. Блок, то чем не поэты, напр., Стражев и Новиков? В детстве я читывал Авлина. О, и Авлин, и Авлин поэт тоже!»7 Однако даже начинающий историк литературы знает то, о чем когда-то написал один талантливый литератор: «И мы, плохие поэты – тоже нужны. По нашим следам, по нашим неудачам проходит великий к победе. Нужны сотни Василиев Гиппиусов, Поярковых и Стражевых для одного только Блока»8.
Поэтами с точки зрения библиографии именуются решительно все, говорившие в рифму. Как написал Лев Лосев в инскрипте одному литературоведу, —
Таланты есть и поогромнее,Но ведь Роман conservat omnia.Поэтому, помимо прочего, этот справочник дает и первоначальное представление об окружающем читателя XX века русском рифмованном космосе – рекламы, инструкции, памятки вендиспансера, мнемотехнические шпаргалки, какие-нибудь куплеты о сугубой химии —
Бор встречается в природеВ виде борной кислотыИ, сгорая в кислороде,Дает бурые пары.Поименованные, например, в надлежащем месте алфавитного списка «Унтер-офицерские беседы с солдатами в стихах» А.В. Скрипицына (Скрина) надолго запомнились современникам:
«Не знаю точно, что должны были делать унтер-офицеры с вверенными им стихами – петь их перед новобранцами, мелодекламировать в ротных швальнях или пластически передавать их на гимнастике, но все случаи солдатского обихода были предвосхищены в казенных стихах.
Что уж говорить о вошедшем в поговорку Дяде Михее (Сергее Аполлоновиче Коротком), певце табачных изделий:
Папиросы «Ада», «Ада» —Поощрять их надо, надо!Приключилось с тобой горе,Папиросы «Трезвон» купи,И в дыму его, как в море,Свое горе утопи.Весна! Разносят свежесть травыИ дышат нежные цветы,«Зефир», «Ю-ю», «Фру-фру» и «Ява».О милый друг, закуришь ты!Как резонно заметил один критик полвека спустя, «если бы дядя Михей дожил до сегодня, он, пожалуй, называл бы себя поэтом Серебряного века»10.
Или – о плодовитом гусарском метромане Посажном:
Не говорильня, а ДиктаторСудьбу России порешит.Даже если пока оставить до лучших времен сопредельные версифицированнные территории, прикладную поэзию, а также ждущую своего историографа лирику и эпику российского графоманства, следует признать, что и история «настоящей» поэзии прошлого века известна нам не очень хорошо.
Можно было бы составить пространный протокол причин этого недознанья, но назовем здесь только самую показательную примету неблагополучия: у нас долго не было даже надежной библиографии поэтических книг, не говоря уже о росписи журнальных и газетных публикаций.