Датский король
Шрифт:
— В свое время балерина глубоко оскорбила мою тетку — нашу Госпожу, отказалась с ней сотрудничать и выставила на посмешище всей Европе…
Самое ужасное, что этим балерина нарушила грандиозные планы ордена: мы понесли большие финансовые потери — крупные ювелирные салоны, издавна принадлежавшие нам, были разорены, и мы лишились средств для подготовки встречи нашего Мессии. Вот тогда-то барон Бэр, магистр Ордена, решил вернуть деньги и отомстить за неслыханное оскорбление Госпожи. Ведь она — Сверхженщина! В Ордене она почитается как Богиня-Праматерь, как земное воплощение самой финикийской Астарты…
— Но как же балерина? Этот Бэр. или как там его, он же, несомненно, любил ее!
— Herr Maler, вы даже не понимаете, как заблуждаетесь! Балерина понадобилась Бэру лишь для портрета, который решал две проблемы, возвращение status quo, а вас…
— Вот!!! Что ж он хотел сделать со мной?
— В эту тайну запрещено посвящать посторонних!
— Говори, сволочь! — Звонцов пнул Эриха.
— Наш отец и Господин — Князь Мира сего. Вельзевул. С того времени, как возник первый храм Божий, он тоже возжелал построить себе храм на земле, чтобы в нем ему воздавали поклонение и возносили жертвы, — у Эриха на лбу выступил пот, — когда-то в одном глухом монастыре в Галиции, где веры смешаны [263] , был построен новый большой собор, который прежде, чем освятить, нужно было расписать. Тогда наш Господин и Князь Мира решил исполнить свой давнишний замысел через какого-то художника, которого Сатана наделил живописным даром. Начав роспись с алтаря, он одновременно совращал монахов, которые и так не отличались особым благочестием.
263
Эти исконно православные земли после монгольского нашествия оказались в сфере «латинского» влияния, а после Флорентийской унии (1439) здесь укрепилась так называемая Грекокатолическая церковь с кощунственно смешанными латинско-«православными» обрядами под властью Папы.
В монастыре помимо пьянства и плотского разврата стали случаться откровенные кощунства и святотатства. Этому художнику для вдохновения нужно было постоянно совершать ритуальные убийства. Была готова только малая часть фресок, когда одержимого художника изобличили, после чего он сразу удавился. Бесовский дар остался в стенах монастыря и вселялся поочередно в разных иноков, осуществляя промысел нашего Господина — роспись Храма. Когда у очередного монаха-живописца истощались силы, бес-Гений подстраивал так, что он доходил до исступления и кого-нибудь убивал, монастырская братия выслеживала его, предавая суду и смерти, но таким образом невольно потворствовала бесу, и неуловимый дух снова подчинял себе какого-нибудь склонного к искушению монаха, который продолжал писать. При живописных работах использовались не просто краски — их готовил Гений-бес как раз на душах убитых братьев, поэтому живопись отличалась необычайным эффектом — от нее исходил свет душ убитых! В итоге инквизиция всерьез взялась за монастырь. Суд был короткий, а кара самой жестокой; вся братия во главе с настоятелем была сожжена. Алтарь наглухо заложили камнем, а вход в храм замуровали. Обитель была совсем упразднена, место объявлено «проклятым». Казалось бы, наш Господин так и не уступил тогда Божьим рабам избранный им удел земли, не допустил, чтобы были освящены стены храма, однако его величайший замысел остается недовоплощен…
«И слава Богу!» — сверкнуло в звонцовском мозгу совершенно неожиданно для самого ваятеля, всего какой-то час назад без колебаний осквернившего святую икону.
— Продолжай же, болван! Или ты решил морочить мне голову?
— Духу пламя инквизиторского костра, конечно, повредить не способно, но после тех давних событий след бесовского гения живописи был утерян. Моя тетка откупила «проклятое место» всего за тридцать рейхсмарок. Чтобы закончить роспись алтаря, ей нужно было найти дух. Тетка узнала, что Ауэрбаху была известна тайна создания магических красок, значит, магический дух вселился в него. Она попыталась договориться с ним, но старик уперся! Хитрый еврей даже специально испортил себе зрение какими-то ядовитыми парами, чтобы оправдать свой отказ. Тогда барон Бэр решил завладеть Гением, присвоить этот могучий дух. После ритуального убийства прямо в университетской библиотеке Йены барон действительно стал писать как сам профессор, даже всякий раз, когда брался за кисть, не видел целиком того, что пишет. А вот способность создавать заветные краски Бэру так и не досталась. Бэр и Флейшхауэр поняли, что во время ритуала присутствовал некто третий и дух достался ему. Перед смертью профессор принимал экзамен, и последним, кого он экзаменовал, были вы, Herr Maler!
— Возможно… — бросил Звонцов. — А где доказательства?
— То есть как это?! — Эрих недоуменно выпучил глаза. — Вы пишете светящиеся картины! Вы пишете иконы! Но это принадлежит не вам. — Эрих завыл в исступлении: — Я не хочу, не хочу смерти! Неужели я обречен?
— Еще руки марать о такую слизь! Сделали тут из меня роттенбургского маньяка-убийцу!
— Я знаю, вы не маньяк. Как вам велит дух, вы делаете краски из убитых душ. Вы нас уже приговорили! Прошу вас, Herr Звонцов, избавьте меня от мучений, не нужно такого зверства! Лучше убейте сразу, не сжигайте, ради вашего Бога!
Звонцов идиотски захохотал, решив, что вся семейка посходила с ума:
— Ну что, все сказал? Да вижу, вижу, что тебе не до выдумок — в сортир бы сейчас тебе. Ты мне больше не интересен…
Скульптор развязал раздавленного, обмочившегося племянника фрау «Астарты», приподнял за воротник и пинком выкинул за дверь:
— Убирайся отсюда, и поживее, чтоб я тебя, червяка, больше не видел! И запомни — не дай Бог, поднимешь панику, тогда тебя точно убьют свои же.
С лестницы послышался топот ног убегающего Эриха. Звонцову оставалось забрать из мастерской вещи, и он тут же забыл бы о «вольноотпущеннике», но на свой страх и риск Звонцов зажег в мастерской люстру и, взглянув при ярком свете на портрет молодой четы Флейшхауэр, оторопел: на холсте сделалась химическая реакция. Сквозь бледно-розовый цвет проступили четкие очертания черепов, осклабившихся в загробной улыбке, — отчетливый рисунок углем! «Черт! — выругался Звонцов. — Так вот чего испугался Эрих! Масонский ритуал вспомнил и действительно принял меня за маньяка — клинический идиот! Но я тоже хорош — так и знал, что эта профанация до добра не доведет. Вот что значат пробелы в живописи! Так и знал… Нужно же было уголь лаком закрепить, а потом уже начинать писать. Углерод-то, конечно, проступил из-под масла! Думать мне надо было, болвану… Да и черт с этим портретом — прощай Веймар, прощай Германия!» Священная железка была уже кое-как завернута в креп. К надгробной статуе Звонцов отнесся бережнее. Он выбрал лист плотной синей бумаги, которую обычно используют в бакалее для упаковки сахарных голов, и аккуратно запеленал в него вынутую из грубого мешка «валькирию», после чего для верности перетянул в нескольких местах толстой бечевкой. Таким образом, багаж вместе с дорожным баулом, в который Вячеслав Меркурьевич уже спрятал и копье, и ризу, состоял всего из двух предметов. Этот факт он констатировал с удовлетворением и вынес вещи в вестибюль.
Наконец-то он мог спокойно завершить свое дело: обильно полил керосином все предметы в мастерской, не скупясь, плеснул на семейный портрет. Звонцов не поленился, забрался с бидоном на верхний этаж и окатил горючей жидкостью всю лестницу, а когда с вещами выбрался на улицу, забежал во двор и, попрыскав еще на фасад, оставил там пустой бидон. Вспомнив, что не помешало бы забрать и Ауэрбахов опус, вернулся за ним в дом, потом тоже засунул в баул.
Под конец, по русскому обычаю, гость буквально на пару секунд присел на баул, поднявшись, чиркнул спичкой и бросил ее в распахнутое окно мастерской. Звонцов даже не видел, как полыхнуло, — мигом прихватив в обе руки поклажу, не оглядываясь, он заспешил к вокзалу.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Копье демонов
I
Во второй половине января Ксения Светозарова возвратилась из Первопрестольной. Москва-матушка принимала ее умеренно-благодушно, ведь даже театралы-балетоманы к этому времени были пресыщены не только в буквальном смысле, но и по части разного рода увеселений и зрелищ. Святочный разгул по-русски, на широкую ногу, притупил эстетическое чувство московской публики. Впрочем, реакция оказалась предсказуемая, и Мариинскую труппу ни удивила, ни расстроила — не столь бурные, чем обычно, проявления восторга, меньшее количество цветов на сцене, но в то же время прием был вполне достойный. Излишний ажиотаж и для честолюбивого артиста в тягость, а Ксению подавно раздражало нездоровое «благоговение» перед собственной персоной — она служила искусству, балету, и, если ей не мешали творить танец, это были идеальные условия.
Горничная обрадовалась возвращению хозяйки, затараторила, пересказывая столичные новости и досужие сплетни (последнее Ксения пропустила мимо ушей). На вопрос, не было ли какой-либо корреспонденции для нее, может быть, письмо от отца или вести из Тихвина, Глаша принесла целую стопку конвертов, но все они оказались с вензелем «КД». Балерина, даже не распечатывая, сложила из посланий Дольского на никелированном подносе подобие карточного домика и гут же устроила маленькое аутодафе.
— Ой, барыня! Чтой-то вы делаете?! — всплеснула руками горничная, войдя в гостиную.
— Ничего особенного, Глаша, — Ксения задумчиво глядела, как корчится в пламени дорогая бумага верже. — Вот так сгорают все иллюзии и воздушные замки.
Обеспокоенная девушка по-своему истолковала сказанное:
— И я говорю, барыня, так и до пожара недалеко, не приведи Господь! Вам бы отдохнуть с дороги, чайку горяченького — самовар скоро поспеет…
Когда письма сгорели дотла, прислуга унесла поднос «от греха подальше», а вскоре вдвоем с Ксенией они уже пили чай со свежими розанчиками. Балерина не была расположена к разговору. Выпив чашку, встала из-за стола и вместо отдыха заторопилась в театр — время было неподходящее, но Ксению так вдруг потянуло в свою гримерную, так захотелось выйти на родную сцену, по которой она уже успела соскучиться! Именно там душа непременно оттает, она успокоится, придет в себя с дороги. Спектакля в тот вечер не было, и театр оказался почти пуст, если не считать нескольких задержавшихся служителей да двух-трех припозднившихся артистов — недавно закончилась репетиция. Шаги гулко отдавались в коридорах. Балерина прошла за кулисы к себе в уборную, осмотрелась: все было по-прежнему, на своих местах, впрочем, на гримировальном столике лежал прямоугольный сверток размером с папку для нот, а рядом — небольшой, но чрезвычайно живописный букет словно только что срезанных роз с неизменной княжеской визиткой. Балерина развязала атласную ленту, развернула бумагу и увидела точь-в-точь такие же цветы… ожившие на холсте в несколько подновленной, впрочем, сразу узнанной «фамильной» раме! Да, розы были написаны маслом, но источали нежный, сказочный свет, они были свежи — хотелось даже потрогать капельки на лепестках, сами лучезарные соцветия, ей даже показалось, что она слышит тонкое благоухание майского вертограда [264] . Ксения почувствовала, что пред ней образ женского счастья — самый «настоящий», самый главный букет в ее жизни! В углу виднелись знакомые переплетенные буквы, но ей было уже ясно, что здесь они не имеют совсем никакого отношения к князю: это Арсений совершил настоящее волшебство, воплотив ее сокровенную мечту о том, чтобы подаренные букеты не превращались в печальный «безуханный» гербарий лучших мгновений жизни, чтобы цветы не умирали, проникаясь бессмертным духом веры, надежды и любви. Когда балерина все-таки снова взглянула на букет Дольского, тот показался ей каким-то жалким и даже не столь свежим, как поначалу: «Бедные цветочницы, только зря мучились, картину копировали, а уж заказчику эта затея во что обошлась…». Приколотая к цветам визитка оказалась исписана каллиграфическим почерком князя: «Как видите, я исполнил Вашу просьбу. Дни и ночи я провел с мастихином и кистью возле этой семейной реликвии и понял, почему старый натюрморт так Вам нравился. Сам восхищен результатом, надеюсь, что и Вы будете довольны».
264
Вертоград (церк.-слав.)— сад, плодовый или цветочный.
Все действительно вышло забавно, и Ксения невольно улыбнулась: Дольской, конечно, думает, что в очередной раз благополучно обманул ее, а сам проведен неизвестным молодым художником. Чудесный сюрприз напомнил ей Рождество, окна мансарды, парящей над Васильевским, и Арсения перед воскрешенным им видом баварского городка: «Так Господь распорядился! А тот пейзаж было бы несправедливо принять назад — он вернулся к автору навсегда». Ксения не могла налюбоваться «цветущей» живописью и только сейчас заметила, что на гримерном столике лежит еще одно письмо. От письма дохнуло мастерской живописца — этот специфический аромат красок и еще Бог весть чего, исходивший от письма, вдруг стал для балерины дорогим и желанным. Она тут же распечатала продолговатый конверт, строчки побежали перед глазами. Арсений писал, что должен многое ей сказать, что хотел бы видеть ее на воскресной литургии в Благовещенской церкви, возле образа «Утоли моя печали», который он особенно почитает, если это, конечно, возможно, а если нет — он будет самым несчастным художником на свете. Он сообщал, что удалось купить билет на ее ближайший спектакль, чему он страшно рад: «Когда я видел Вас на сцене, я почти не слышал музыки! Ваши руки! У меня до сих пор перед глазами их дивная пластика, их гибкие движения, то, как они взлетали, вились на фоне темного задника, причудливо, точно что-то писали, нет — рисовали. Конечно — они рисовали в воздухе! Я не завзятый театрал, наверное, ничего не смыслю в балете, но то была настоящая, изящная, тонкая графика, доведенная до совершенства… Мне думается, если бы Вы тогда, во время танца, держали в руках кисти или грифели, рисунок вышел бы гениальный! Даже странно — неужели Вы не рисуете, хотя бы для себя, для души? Наверное, истинный талант всегда многогранен. Впрочем, я совсем в другом хотел бы признаться, но для этого мне нужно смотреть Вам в глаза…». Дочитав письмо, Ксения невольно вернулась к цветущему холсту, сразу вспомнился взгляд молодого художника, запавший в душу, — остальное в его образе отходило куда-то на задний план, только глаза Арсения она, кажется, узнала бы и в полумраке зрительного зала. Подарок-сюрприз благотворно подействовал на балерину Светозарову: она ощутила вдруг чудесный прилив сил и такое желание танцевать, что поняла — именно теперь, несмотря на поздний час, самое подходящее состояние для репетиции, и грех было бы расточить его впустую. Переодевшись, в считанные минуты Ксения выпорхнула из гримерки. Огромное опустевшее здание заполнила непривычная тишина. Ксения, разумеется, слышала поверье, что по ночам в старом театре воцаряются персонажи спектаклей, души актеров, не нашедшие покоя в мире ином, бродят по подмосткам и в закулисье — там, где день за днем прошла их неприкаянная жизнь, поэтому ей стало немного жутковато. Вообще-то она относилась к подобным россказням как к поэтичному фольклору театральной богемы.