Дневник отчаявшегося
Шрифт:
Но я не могу не признать, что этот танец смерти олицетворяет конец европейского психоза, в нем весь немецкий, английский или американский национализм, и что Европа стоит перед выбором: выбросить его за борт или погибнуть самой.
Неужели я должен принять за первобытный инстинкт, появившийся при сотворении мира, то, чего не знали строители соборов периода высокого Средневековья, что существует только с 1789 года и что нацисты, которые в остальном всегда представляют себя великими ликвидаторами Французской революции, почерпнули из пыльных речей Национального конвента?
Я должен принять за сильный человеческий инстинкт, подобно любви и ненависти, то, что под маской героического повсюду проявляется меркантилизмом и буржуазными притязаниями на власть и что сегодня кажется таким же прогорклым и несвежим, как весь «Общественный договор» Руссо… хрупкий и пыльный «Общественный договор», походное знамя жирондизма, которое великий Карлайл назвал «худшим походным знаменем всех времен и народов», — мыслимый только в эпоху всеобщего атеизма и веры только в чувственность и грубую силу? Конечно, «И. Г. Фарбен» могли лишь приветствовать, что Гитлер у власти и что он их ядовитую кухню спрятал под мантию мировоззрения — лихие коммерсанты из Рура прекрасно знали, что делали, когда покупали этого печального гонфалонтьера. Но чтобы эта идеология меркантилизма не разлетелась в пух и прах, я должен чувствовать себя скорее как немецкий мусорщик, а не как французский историк, с которым переписывался десятилетиями… я должен беспрекословно допустить, что национализм, претендующий на роль защитника всех богатств нации, ни с чем не обращается так цинично, так грубо, так по-готтентотски, как с ними?
Или что значит лес Эйхендорфа, когда целлюлозный завод отстаивает «национальные» интересы… что значит немецкий собор, когда он осмеливается встать на пути рейхсавтобана… о, что значит для них всех этот остаток немецкой души, когда для подготовки вооруженного налета весь народ систематически превращали в троглодитов… разрушили его метафизические центры и превратили людей в ту аморфную массу, единственной формой которой является бесформенность? Будьте осторожны, противник торжествует, когда у человека начинается глоссолалия, и именно этот противник, как мне кажется, хочет бороться другим оружием, а не гневом и презрением! Итак, еще раз: если национализм, как утверждают его апологеты, действительно относится к элементарным чертам народа — почему он был открыт только в те поздние времена, к которым следует отнести и Французскую революцию? Как получилось, что его не было в те времена, когда была написана «Песнь о Нибелунгах» — и как же объяснить тот чудовищный факт, что около 1400 года существовала немецкая нация, но не было национализма, тогда как сегодня, когда народ в полном расцвете, нам пришлось бы обратиться к Геббельсу за циничным разъяснением, почему к этому скоплению получателей зарплаты, одичавших фельдфебелей и печатающих полудевиц следует обращаться как к нации? Если национализм — это действительно выражение мощи и силы народа, как получается, что под его эгидой разрушается мораль, вымирают старые обычаи, людей переселяют, верующих высмеивают, размышляющих осуждают, реки отравляют, а леса убивают? Как в период национального процветания происходит беспрецедентная вульгаризация языка, упадок всех человеческих манер… как дошло до плясок вокруг договоров и обещаний, до появления этого сутенерского немецкого, на котором сегодня, боязливо избегая каждого иностранного слова, пишет и говорит вся официальная Германия, от Генерального штаба до «военных репортеров»? Как такое возможно?
Попробуй построить собор в этот мнимый расцвет нации, и ты получишь запечатленное в камне богохульство, послушайте, как прекрасная «диктор радио» читает немецкую сказку, и на тебя повеет атмосферой борделя. Да просто произнесите в наши времена, когда нация восхищается Двингером и Штегувайтом, Тораком, Шпеером и Хермсом Нилем [146] : произнесите старое святое слово «Германия», и ложь задушит вас… постойте в толпе, когда она будет реветь великую мелодию Гайдна [147] , и это будет звучать как концерт в пивной, с ресторанной суетой и обязательным запахом мужских туалетов на заднем плане…
146
Эдвин Э. Двингер (1898–1981) — писатель; Хайнц Штегувайт (1897–1964) — писатель и драматург; Йозеф Торак (1889–1952) — скульптор; Альберт Шпеер (1905–1981) — архитектор; Хермс Ниль (1888–1954) — композитор, сочинявший марши. Деятели искусств в Третьем рейхе, творившие в соответствии с национал-социалистической идеологией.
147
Имеется в виду гимн Германии. Примеч. пер.
И все это под знаком национализма, которого не знал Фридрих Великий, первый макиавеллист своего времени, когда выхватил меч, чтобы придать славу своей совершенно загубленной жизни! И поскольку мы пишем не 1848 год и «Паульскирхе», а 1940-й и подразумеваем «Немецкий банк» и «Сталелитейный союз», с национализмом проводится следующий арифметический эксперимент: тот, кто сегодня проповедует технократию, не сможет отрицать, что геополитическое значение стран зависит от скорости, с которой мы их пересекаем. Поскольку та же самая технология, которая вступила сегодня в содомитскую связь с Арминием, вождем Херусков, увеличивает эту скорость из года в год, так как расстояние от Мемеля до Линдау, которое вчера занимало у меня двадцать четыре часа, сегодня сокращается до двух, то, хотя технология, с одной стороны, снижает геополитическое значение немецкой территории до значения бывшего Великого герцогства Саксен-Веймарского, вуалируя свою посюсторонность и материализм, она требует, чтобы мы отдавали дань уважения этому геополитическому атому с таким же преклонением, как в те дни, когда упряжки терпеливых волов доставляли немецких князей во Франкфурт на выборы. Эта технология, которая нацелена на результат, нигде не действует так парадоксально, как в своей собственной области применения. Возможен ли вообще симбиоз техники и автаркии, не сама ли техника смешивает расы, уравнивает запросы народов, стандартизирует их потребление… вообще говоря, есть ли смысл создавать автомобиль, который двигается со скоростью двести километров в час, если после часа езды он встречает на границе тевтона с окладистой бородой, который, угрожающе подняв палец, запрещает продолжать путь «по национальным причинам»? Я не против, если однажды технология отправится ко всем чертям, точно так же как все сверхценные идеи человечества однажды вернулись во тьму человеческой истории… я вижу, что наступают времена, когда она не исчезнет, но отойдет на периферию нашего ощущения жизни и освободит место для других, совершенно иных материй. Но раз уж эта технология существует сейчас: неужели мы действительно верим, что можем увековечить противоестественное положение вещей, при котором быстрые, высокотехнологичные средства передвижения курсируют между одним местом с изобилием лимонов и другим с их нехваткой, не имея возможности загрузить предлагаемые ими фрукты? И если такое положение вещей действительно навязывается, остается ли у технологии какая-либо иная миссия, кроме наполнения жизни вонью, шумом, пылью и ором опустившихся масс?
Национализм, оголтелый, как сегодня, находится в агонии, и именно в этой самой грубой из всех войн, в которую он затягивается, исчезнет, как уродливый потный сон. Раньше я недооценивал идеи европейского единства, но знаю, что сегодня нам нельзя больше позволять себе роскошь продолжать их игнорировать. Европа, колыбель великих идей, стоит перед выбором: либо исключить возможность дальнейших гражданских войн, либо разрушить соборы, опустошить свою землю… и сжечь не только последнюю скрипку, но и последнюю партитуру Моцарта, чтобы наконец встретиться с персами, которые на этот раз придут с запада. Сегодня, возвращаясь из Виллаха, я остановился у пламенеющей в лучах осеннего солнца каменоломни и наблюдал за одной из рогатых гадюк, которые живут там, ползущей в полном полуденном блеске к журчащему источнику утеса. Я долго смотрел на нее, и понимающими глазами, отмеченными судьбой и молчаливой печалью, разноцветный ядовитый червь отвечал мне взглядом. На моей родине говорят, что они созданы для того, чтобы высасывать из старой и вечно омолаживающейся земли все дурные соки и яды, которые просачиваются туда от дел человеческой жестокости и всех наших грехов.
Я долго стоял. Вернулся домой к меланхоличному озеру, когда солнце зашло за Караванкен, почувствовал холодное дыхание осени, грусть по еще одному уходящему году и по всей жизни, в которой нас обманули, потому что господин Крупп хотел заработать больше, а генералы не могли отказать себе в честолюбии.
И эту тихую долину они теперь инфицировали криками — так внизу по дороге мимо прошла рота с лейтенантом, сидящим на кляче, как собака, упражняющаяся на штакетнике… напевая одну из новых песен, введенных гитлеровщиной, которые вытеснили старые солдатские песни, считающиеся «сентиментальными», и которые скатились до уровня слегка облагороженной бордельной музыки.
Вот так. На дощатом заборе здравомыслящий местный руководитель, помимо всяких преувеличенных непристойностей, гигантскими буквами написал накануне: «Господь покарает Англию»: но там случилось что-то ужасное и чуть ли не греховное, и я, наверное, был первым, кто обнаружил это.
«Господь покарает Англию» было написано вчера, но теперь неизвестный человек стер слово «Англия» и заменил его другим географическим названием…
Да, теперь это действительно была Пруссия, на которую здесь, на окраине старой Священной империи, призывался гнев Божий.
9 ноября 1940
Доктор Штраус, который в качестве «военного психолога» должен исследовать психический статус кандидатов в офицеры, рассказывает мне о своем опыте общения с молодыми людьми, подающими рапорт. Один из этих молодых белых негров на вопрос о впечатлении от прочтения «Фауста» отвечает: «Да, он был славным малым, этот Фауст, но знаете, доктор, не надо было ему так поступать с Гретхен».
Так и с наследием, которое великий Гёте оставил своему народу. В день, когда отмечается двадцать вторая годовщина, мы обсуждаем Мюнхенскую революцию 1918 года, которую я, как «camelot du roi» [148] , пережил, так сказать, в роли антагониста. И вот они снова предстают передо мной, эти образы прошлого. Отряд рейнской артиллерии, который накануне свержения короля расположился недалеко от моей квартиры в Пазинге, чтобы бороться с восстанием своими исхудавшими клячами в залатанных хомутах и голодными канонирами, был немедленно разбит… грохот пулеметных очередей, мертвые, лежащие на промерзшей земле, маленькие и плоские, будто они уже принадлежали ей…
148
«Королевские молодчики» (фр.) — организация французских роялистов в 30-е гг. ХХ в. Примеч. пер.
Затем первая процессия новорожденной республики! Степенно, по-бюргерски, как бывает только в старом добром городе! Знаменосцы, которые накануне пытались получить за свои красныи флаг полагающийся талон (и это не легенда!), за ними, как ветераны социалистического большинства, старые и уже совсем искалеченые люди в засаленных черных сюртуках… да, мне ясно помнится, как в шествии возмутившихся масс я увидел несколько фигур в ужасных цилиндрах из войлока, старомодно-прямых и жалких, вытянутых, как обрубленные старые печные трубы, возвышающиеся над революциеи.
Затем, стоя на стремянках, несколько взбудораженных стариков отбивали молотком разноцветные гипсовые гербы на щитах придворных поставщиков, а потом — совершенно незабываемая сцена! Стоя на одном из сказочных животных фонтана Ленбаха, со своей темно-коричневой окладистой бородой похожий на древнего ассирийского крылатого быка, старый добрый Мюзам [149] во главе восторженной толпы произносит еще более восторженную речь… запряженная двумя седобородыми солдатами тыловых подразделений повозка Красного Креста проезжает за своими оробевшими лошадьми через площадь, опрокидывается на бордюры, высыпает из своих больничных ящиков, которые падают и разбиваются о твердую землю, целые каскады презервативов и гонорейных шприцев…
149
Эрих Мюзам (1878–1934) — писатель-социалист и политический деятель, заключенный в тюрьму на четыре года за участие в деятельности Баварской советской республики. Убит национал-социалистами в концентрационном лагере.