Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
«Но как же… Да что же это… — закипятился я. — Да неужели на нее управы нет…»
«Главное дело — рука у нее, — теперь уже почти равнодушно проговорил дворник. — Бывало, приходили, интересовались, да ни одной девчонки не нашли. За город она их вывозит, что ли. И умнющая же, я вам скажу, баба!»
Не знаю, почудилось ли мне или в самом деле он — где-то очень глубоко в душе —восхищался ею…
Ну, что еще сказать? Пытался я было заняться этим делом, ткнулся туда-сюда, да ничего не выходит. Один смотрит на меня как на сумасшедшего, другие — кто верит — только обещают, да ничего делать не станут; я сразу это понял.
Он умолк. Некоторое время все молчали — видно не находя слов.
— М-да… — проговорил наконец Некрасов. — Трудно это: к тому же она пока что хоть и впроголодь, а все же кормит сирот. А что потом… Пойди докажи! Законы наши тут мало помогают, а главное — свидетелей не найдешь. Тот же дворник — думаете, он пойдет в свидетели?
— Конечно нет!
— История любопытная, что и говорить, — как-то сквозь зубы процедил Белинский. — Пожалуй даже слишком любопытная… — И внезапно остановился прямо напротив Федора. — Вот вы сказали, что вас особенно возмущают страдания детей. И вот вам жизнь, сама жизнь, и — хотите возмущайтесь, хотите нет, а помочь действительно чрезвычайно трудно все-таки, может быть… Я сейчас ничего не могу сказать… Я думать буду, задали вы мне задачу! Место-то хоть запомнили?
— С закрытыми глазами найду, — сказал Федор.
— М-да… И еще я вам скажу, — Белинский снова в волнении прошелся. — Лучше умереть, чем примиряться со страданиями других людей, все равно — детей или взрослых. Да может ли быть что-нибудь нелепее и бессмысленнее страданий? Нет, я верую, глубоко верую, что настанет время, когда не то что без дела, но и за дело никого не будут бить, пытать, жечь! Когда не будет долга и обязанностей, воля будет уступать не воле, а любви, преступник как милости и спасения будет молить себе казни, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; не будет ни богатых, ни бедных, ни царей, ни подданных. Все будут братья, будут люди…
Он посмотрел на Федора странно увеличившимися, прозрачными, как чистые роднички, глазами и умолк.
— Наверное, когда-нибудь жизнь действительно будет именно такой, — заметил Некрасов, — но весь вопрос в том, когда же это наконец совершится и доживем ли мы до этого счастливого времени?
— Когда совершится? — Белинского вдруг словно подменили, он живо, как на шарнирах, повернулся и в упор посмотрел на Некрасова. — Да никогда, если мы с вами, вот вы да я, да еще Федор Михайлович, будем сидеть сложа руки! Да, милейший Николай Алексеевич, не «пробиваться грудью», как вы давеча изволили выразиться, а объединить свои силы и грудью ринуться вперед… Доколе же можно терпеть те страшные, бесчеловечные условия, которые не только заставляют страдать детей наших, но и порождают таких жутких, кровожадных, позорящих человеческое имя баб? Он остановился совсем близко от Федора и, видимо, ожидал ответа. Федор молчал, да и что он мог ответить? Все это было отнюдь не ново для него, но, как всегда, глубоко волновало.
Между тем порыв Белинского прошел; словно освобождаясь от наваждения, он встряхнул головой и сразу же позабыл о своем риторическом вопросе.
— Во вы, значит, какой… — задумчиво проговорил он, внимательно и с интересом глядя на Федора. — М-да… Конечно, бабу эту так оставить нельзя… Да и девочек… Но вы-то эту историю свою, особенно про «аззъябла», — обязательно запишите: у вас это должно хорошо получиться, я по рассказу вашему чувствую. И вообще, я думаю, вы еще много хорошего сделаете… Дай вам бог!
Это прозвучало как напутствие, и разговор сразу иссяк.
Прощаясь, Федор крепко стиснул руку Белинского; тот слегка поморщился, но через мгновение мягко, почти нежно улыбнулся. Удивительная была в нем эта моментальная смена выражений, эта замечательная подвижность лица…
Некрасов проводил Федора до самого дома. Он не только нимало не обиделся на Белинского, но всю дорогу вдохновенно говорил о своей любви к нему.
— Ни одну женщину я не любил так, — сказал он в заключение, и Достоевский понял, что это не пустые слова.
Глава третья
Федор прочитал Белинскому отрывки из «Голядкина», и тот безоговорочно одобрил их.
— Теперь я вижу, что вы можете писать в разном роде, и уверен в вас совершенно. Хорошо вы начинаете, надеюсь, так же хорошо кончите! — добавил Белинский с улыбкой.
Узнав, что Федор снова без денег, он организовал для него небольшой заем. Больше того: меряя шагами комнату, Великий критик прочел ему полное наставление о том, как следует вести себя в литературном мире, как налаживать отношения с издателями и как при необходимости водить их за нос (можно было подумать, что сам он умел это делать!). пуще всего он советовал Федору быть осмотрительным в своих суждениях, избегать резкостей, чтобы не нажить врагов (здесь он уже вступил в прямую противоположность с собственной натурой), а в заключение объявил, что ради спасения души своей Федор должен требовать от издателей не меньше двухсот рублей ассигнациями за печатный лист, и тут же разругал Некрасова, купившего весь роман «Бедные люди» за сто пятьдесят рублей серебром, после чего тот добавил еще сто рублей ассигнациями {6} .
6
Один рубль серебром составлял около 2,5 руб. ассигнациями.
— Пожалуй, надо вам сходить к Краевскому, издателю «Отечественных записок», — заметил он в другой раз. — Так или иначе, мимо его журнала вы не пройдете, да и деньгами он вас в случае нужды ссудит. Однако остерегайтесь брать много… Это кулак, и вы не заметите, как окажетесь у него в руках.
Впоследствии Федор не раз вспоминал эти слова Белинского — они оказались вещими.
Видимо, Белинский что-то сказал о нем Краевскому, потому что уже через несколько дней ему передали, что издатель «Отечественных записок» просит его зайти. Федор решил не откладывать этого визита в долгий ящик: как-никак, а следовало позаботиться о судьбе своего второго детища заранее. Разумеется, не предпринимать никаких решительных шагов, а только нащупать почву.
Редакция «Отечественных записок» помещалась в трехэтажном доме на углу Литейной. Федор поднялся по широкой, устланной ковровой дорожкой лестнице. Хорошо вымуштрованный лакей ввел его в приемную, а сам пошел в кабинет доложить. Почти тотчас же — прошло никак не более двух минут — дверь кабинета широко распахнулась, и на пороге показался сам Андрей Александрович Краевский — маленький полный человек с круглой головой и серыми глазами навыкате.
— Пожалуйте, Федор Михайлович! — проговорил он с самой радушной интонацией. — Я вас давно поджидаю… Милости прошу!
В кабинете Краевского стоял огромный, наполовину заваленный корректурными листами стол, по стенам тянулись щегольские шкафы с книгами. В одном из кресел сидел молодой человек с открытым, ясным лицом.
— Знакомьтесь — поэт Алексей Николаевич Плещеев, — сказал Краевский. — Несмотря на свой юный возраст, подает большие надежды и обещает со временем занять прочное место на русском Парнасе.
Плещеев поднялся, протянул руку и дружелюбно взглянул в глаза Достоевскому.
— Очень рад, — сказал он простодушно и пленительно улыбнулся, сразу покорив Федора. — Однако, к большому моему сожалению, вынужден раскланяться… — И он повернулся к Краевскому.
Федор заметил, что Краевский, пожимая протянутую Плещеевым руку, одобрительно кивнул: значит, Плещеев уходил не потому, что его разговор с Краевским закончился, и не потому, что ему это было нужно, а из чувства такта и при этом весьма верно угадал желание хозяина. Почему-то Федор понял, что Плещеев из тех легких, веселых, простых и хороших людей, к которым его всегда тянуло и которым он тайно завидовал. Сожалея, что Плещеев уходит, он невольно проводил его взглядом; тот словно почувствовал это и у самых дверей обернулся, подарив Федора еще более обаятельной улыбкой. «Ничего, мы еще встретимся, и не раз», — можно было прочесть в его лице. Федор повеселел.