ЖАНРЫ

Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии
Шрифт:

На фоне когда-то декларированной общности и фактической разобщенности «младоформалистов» особенно ярким оказался опыт Гинзбург. Она не только придумала свои оригинальные поправки к историко-литературным концепциям учителей («О психологической прозе», 1971), но и сумела создать из своей скромной, почти «блеклой» биографии изощренный многожанровый текст. Во всяком случае феминистская критика вдохновляется им куда более, чем всеми военными и любовными похождениями Виктора Шкловского вместе взятыми [Pratt, 1990].

Отход второго поколения от научного мейнстрима начался именно после сборника «Русская проза», ставшего первым и единственным сплоченным выступлением молодежной формалистской группы. Последующий сборник «Русская поэзия XIX века» (1929) был не отражением работы семинара, распавшегося еще в 1927 г., а следствием издательской инерции (формалисты к этому моменту тоже покинули институт). А в 1926 г. отделение словесных искусств еще преисполнено энтузиазма, и проза прочно лидирует сравнительно с поэзией как научная и критическая проблема. Это связано с пресловутым «кризисом прозы», поисками новых форм, их быстрой ротацией в поле актуальности и жалобами на неразвитость сюжетного повествования в русской традиции. Классическая, размноженная на цитаты позиция по данному вопросу дана в статьях Тынянова «Литературное сегодня» и «Промежуток» (обе 1924 г., первая ироничная, вторая участливая). В том же 1924 г. при словесном отделении ГИИИ создается Комитет по изучению современной литературы. На одном из первых собраний Тынянов говорил, что «сейчас век

описательной прозы», что теперь «нельзя сказать: человек встал, человек сел; нужно говорить, как он встал и как сел. Мы имеем целый ассортимент запретных мест. Под запретом сентиментализм, банальность» [Гизетти, 1924, с. 77]. Чем выше запрет на бытовой, современный и совершенно стихийный «сентиментализм», тем насущнее для историка литературы обращение к сентиментализму историческому и далее к другим хорошо забытым культурным системам, в которые может отлиться сегодняшний «промежуток». Семинар по прозе отвечает насущной современности – объявляется поиск параллелей, как будто отвечающий на сварливую, но местами справедливую критику Иванова-Разумника (под псевдонимом Ипполит Удушьев): «Это длинная история – история развития форм русской прозы, история, до которой еще не скоро дойдут наши “формалисты”, плетущиеся в хвосте западной науки и с усердием, достойным лучшей участи, не замечающие верблюдов, не оцеживающие комаров. История форм русского романа, история формы рассказа и новеллы – все это они нам преподнесут через триста лет, а до тех пор – “терпение, терпение, терпение”. Правда, есть опасность, что через тридцать лет никто не будет помнить о “формальном методе”, но вдруг да авось…» [Удушьев, 1925, с. 162]. Вряд ли, конечно, коллективное обращение к русской прозе было связано с нарисованной перспективой скорого забвения формального метода, но нельзя отрицать, что Иванов-Разумник оказался «предсказателем, пришедшим вовремя» [Стайнер, 1995, с. 221]. Книга о русской поэзии XIX в., многие авторы которой были увлечены прозой в середине десятилетия, выйдет, как известно, в 1929 г. и тем самым подытожит сдвиг интересов. За редким исключением статьи непериодической серии «Поэтика», издававшейся при отделении словесных искусств именно с 1926 по 1929 г., посвящены анализу поэтических форм.

Таким образом, «Русская проза» стоит в семинарской практике «младоформалистов» почетным особняком. В исторической перспективе концептуальная нагрузка сборника только возрастает. Так получилось, что саркастичный критик оказался и здесь прав. Формалисты рискнули дать ответственный прозаический материал начинающим исследователям, оставили им его на «проработку», а сами двинулись дальше. Сборник получился значительно более интересным, чем работы советских академиков на протяжении следующих пятидесяти лет, но «старшие формалисты» все равно проиграли. Шкловский так и не написал книгу о современной литературе, ограничившись брошюркой «Пять человек знакомых» (1927). В результате своих борений с собой Эйхенбаум написал «Лев Толстой. Кн. 1. 50-е годы» – «неформалистскую книгу с формалистскими выводами» [Any, 1994, р. 123]. Тынянов неожиданно для себя превратился в беллетриста. Наконец, все трое вынуждены были оставить на бумаге замысел новой истории русской литературы как истории форм. Грубо это резюмируется так: ученики «борозду испортили».

«Русская проза» – это и ответ на критику, обернувшийся научным экспериментом. Экспериментом по апробации метода, повторению и потенциальному преодолению усвоенной методологии. Для изучения понятийной системы русского формализма эта книга полезнее многих работ «учителей». Тот, кто усваивает, а не придумывает, всегда хочет ясности. Может даже, в ущерб полету мысли. В поколении младоформалистов вызрела тактика «ритуальной» специализации, так широко распространившейся в послевоенном советском структурализме, когда даже максимально широкий по охвату теоретический труд предварялся извинительными преамбулами о том, что «автор ни в коем случае не претендует». На другом полюсе усилиями людей того же круга расположился жанр историко-литературного комментария. Он был предпочтителен, так как давал возможность иногда сказать что-то стоящее, не ссылаясь на классиков марксизма-ленинизма и не прибегая к его унылому жаргону. Что было, если бы школа младоформалистов все же состоялась, лучше не фантазировать. В состоявшейся истории Лидия Гинзбург осталась автором своих впечатляющих дневников, а Татьяна Роболи – скромным сотрудником Пушкинского дома, Вениамин Зильбер дожил до эпохи Горбачева автором «Двух капитанов» и «Открытой книги», а Виктор Гофман погиб на фронте, едва успев стать блестящим пушкинистом-комментатором.

Среди учеников, подававших и оправдавших научные надежды, фигура Бориса Бухштаба выделяется особо. Выдающийся текстолог и комментатор, специалист по XIX веку, не менее успешно занимавшийся XX столетием (его статьи о Хлебникове опубликованы лишь в 2000-е годы), ближайший друг, собеседник и корреспондент Лидии Гинзбург и Юлиана Оксмана был в числе первых, кто усомнился в состоятельности своих учителей в памятном 1927 г. Фигура Эйхенбаума была ключевой для его самоопределения, поиска себя и профессионального взросления. Дневники, которые Бухштаб вел сначала вслед, а позднее вопреки учителю в сближении с оригинальной концепцией Гинзубрг, являются важнейшим источником в изучении вопроса о младоформалистах.

«От истории не спасешься» [Бухштаб, 2000, с. 425] – так 22-летний выпускник ЛГХ научный сотрудник ГИИИ и преподаватель Курсов публичной речи начинает дневниковую запись от 20 мая 1927 г., программно озаглавленную «Антибум». Бум – прозвище его тезки и старшего коллеги Бориса Михайловича Эйхенбаума, к указанному времени пониженного в должности от профессора до внештатного доцента. Так называют Эйхенбаума ученики из «Бумтреста» (семинара по русской прозе). В отличие от второго номинального руководителя семинара Юрия Тынянова, избегавшего административной суеты, Эйхенбаум по-настоящему занимался подрастающим поколением, воспитывая в нем ключевую для формалистов «заряженность» биографией [166] . Бухштаб оказался талантливым учеником, обратившим свои умения против учителя. «Как бежит Бум от истории, как ищет “все нового”, и вдруг комичнейшим анахронизмом оказываются самые поиски нового во что бы то ни стало – не потому что старое непригодно, а потому что оно “надоело”» [Там же].

166

Характерен «голос из хора» слушателей Института истории искусств: «Наши учителя всех нас заразили чувством истории. На курсах мы не просто учились. Мы ждали суда истории, хотя прекрасно понимали, что мы еще не исторические личности» [Голицына, 2003, с. 77]. Несмотря на то что Валентина Голицына участвовала в «младоформалистском» сборнике «Русская поэзия XIX века» (1929) и впоследствии стала квалифицированным библиографом, ее позицию отличает подчеркнутая «незаметность» – это важное, едва ли не основное свойство поколения.

Что примечательного в этой небрежной фразе? С одной стороны, это прозорливое попадание в будущее, где исчезнет вера в предельность своего поступка, в наступление «окончательно нового». С другой – не более чем юношеская амбиция, подкрепленная идеологией «борьбы и смены», которую настойчиво внедряли «старшие» формалисты (от «Розанова» до «Литературного факта»). Реплика Бухштаба выглядит слегка отложенным резонансом известного письма от 25 июня 1925 г., в котором Эйхенбаум жалуется Шкловскому: «Писать мне сейчас очень трудно. <…> я и в самом деле с трудом обедаю, с трудом живу и с ужасом думаю о будущем. Для меня пришло время, когда люди делают странные поступки – пауза. Мне скоро 39 лет. История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, тоска по биографии. Я читаю теперь “Былое и думы” Герцена – у меня то состояние, в котором он написал главу “II pianto” (ему тогда было 38 лет)» [Панченко, 1984, с. 188–189].

Далее – столь же широко цитируемые мысли о том, что личность вытесняет не только историю литературы, но даже ее предмет, что лишь ирония может выжить под порывами урагана, который несется над головой. Забыты методологические поиски, теперь уж не до них. Одинаково легко и глупо вести речь о тонкости исторических предчувствий: что прозревали-де усталые формалисты тьму, надвигавшуюся из недалекого будущего. Но в 1925 г. все это было обычным проявлением кризиса среднего возраста, который настиг Эйхенбаума несколько позже других как следствие позднего обретения себя в науке [167] . Вышедшие ранее книги «Лермонтов. Опыт историко-литературной оценки» и «Сквозь литературу» не удовлетворили автора; принятая им с восторгом логика революционной смены идей впервые обернулась против него самого, что только усилило возрастные беспокойства [168] . К 1927 г. намечаются, наконец, пути выхода из персонального кризиса: формируется концепция «литературного быта», пишется «социологический» том о Толстом в 1850-е годы. Но это уже не нужно ни оппонентам, ни ученикам, ни времени. Теперь оно индифферентно и потусторонне. Причем всерьез и надолго.

167

Вместе с тем трудно не вспомнить, что еще в 1921 г. Эйхенбаум растравлял себя мыслями о том, что «каждому поколению отведен свой участок времени», что наступает «точка зрелости и ужаса», когда вдруг поколение видит себя «в цепях Истории», и теперь никуда не уйти. «К такому мигу сознания подошло сейчас поколение людей, которым 35–40 лет», – резюмирует Эйхенбаум, со страхом, надо полагать, ждущий своего тридцать пятого дня рождения [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 533].

168

О фобии предательства в рядах формалистов писали многие, начиная с классической монографии Виктора Эрлиха 1958 г., «разоблачившего» ренегатство В.Б. Шкловского, и заканчивая Ричардом Шелдоном, который назвал извилистую тактику того же персонажа «приемом показной капитуляции». Применительно к Эйхенбауму Кэрол Эни пишет: «ОПОЯЗ бросил перчатку как русской критической традиции, так и официальной советской; любое смягчение крайней позиции было бы воспринято как компромисс и крах. Хуже того, привлечение внелитературного материала связывалось в сознании Эйхенбаума с принятием или, по крайней мере, с признанием того самого режима, который теперь на глазах сокращал пространство свободы» [Any, 1994, р. 85].

В марте 1927 г. проходит судьбоносный диспут в Тенишевском училище, где пока еще под протестующий свист громят «формалистов». Тем не менее, все понимают, что драка началась [169] . Корректнее было бы назвать эту процедуру избиением. Инерция «бури и натиска», затухавшая до середины десятилетия, сменяется периодом полураспада. Идет методичное, гипнотизирующее своей неотвратимостью превращение культуры авангарда в культуру сталинизма [170] . Казалось бы, ученики должны, как никогда, поддерживать своих учителей, выражать свою с ними солидарность. Ничуть не бывало. На фоне усилившейся внешней травли семинар Эйхенбаума выражает недовольство руководителем, отвергает его «комичнейшие» поиски новых идей, видит в этом верный признак его собственного старения. Если без сантиментов, то они, молодые, безошибочно распознают уязвимые места своего мэтра и целят в них именно как преданные (во всех значениях) ученики. Возможно, они были бы рады ему помочь, но для этого им нужно перестать быть его учениками. Ведь и они с готовностью усвоили простую, работающую на уничтожение схему борьбы «младших» со «старшими», которой формалисты в свое время осмелились возмутить тихую заводь истории литературы [171] . Характерен известный mot Лидии Гинзбург, точно подметившей, что «мэтры» любили не науку, а открытия. Действительно, тот, кто берется исполнить миссию героя, не может любить науку, это скучно. Он ничего никому не доказывает, он присваивает себе divine right (по Томасу Карлейлю), попирая само существо легитимности и убеждая всех принять на веру новый порядок. Но история литературы не политика, хотя иногда и копирует ее фигуры. Артистичная наглость ОПОЯЗа не смогла обеспечить ему лидирующие позиции так же, как безумные проекты первых пореволюционных лет – сохранить управленческие должности за художниками-авангардистами. Преемственность была невозможна – формализм строился на ее отрицании. У героя с его артистическими жестами нельзя ничему научиться, можно лишь усвоить его логику. Именно это, по мнению множества историков формализма, произошло с формалистами «второго созыва», от имени которых Бухштаб и в особенности Гинзбург выступали в своих «приватных» текстах [172] .

169

За три года до этого на страницах журнала «Печать и революция» (1924. № 5) появился «спор вокруг формального метода». Несгибаемый Эйхенбаум и колеблемый Томашевский отбивались от наседающих «марксистов». Один из нападавших, Георгий Горбачев, поставил в заглавие своей реплики прямую угрозу: «Мы еще не начинали драться». Примечательно, что в том же году из печати выходят его «Очерки современной русской литературы», где он, по позднейшему мнению составителей биобиблиографического словаря «Писатели современной эпохи» (М.: ГАХН, 1928), слишком доверяет работам того же Эйхенбаума.

170

Именно в таком духе интерпретирует скандальный Тенишевский диспут биограф Эйхенбаума [Кертис, 2004, с. 152].

171

Упрощение было излюбленным приемом ОПОЯЗа. Например, говоря о диалектике, Тынянов имеет в виду простую «смену знака», а не «рефлексивный момент осознания через отрицание» [Калинин, 2001, с. 293].

172

Участники «Бумтреста» были исключительно элитарной группой, не имевшей ничего общего с типичным контингентом ГИИИ. Ср.: «Вчера, – рассказывал Коля <Н. Чуковский. – Я.Л.>, – я встретил Гуковского. Очень мрачен. Будто перенес тяжелую болезнь. – Что с вами? – Экзаменовал молодежь в Институте истории искусств. – И что же? – Спрашиваю одного: кто был Шекспир? – Отвечает: “немец”. – Спрашиваю: кто был Мольер? А это, говорит, герой Пушкина из пьесы “Мольери и Сальери”. Понятно, заболеешь» [Чуковский, 2003, с. 81]. Эта запись от 19 сентября 1927 г. красноречиво иллюстрирует уровень передового в классовом отношении студенчества.

После 1927 г. Эйхенбаум уже ничего не дождется от своих учеников, кроме нелепых разбирательств с Лидией Гинзбург по надуманному поводу (детальный разбор инцидента см. [Савицкий, 2006]). Они от него – тем более. Ему уже не до них. Эйхенбаум слишком долго ждал собственных открытий, чтобы так быстро удовлетвориться «нормальной наукой» (в терминах классической книги Томаса Куна «Структура научных революций»). Логика революции воплощает в его персональном кризисе свой жестокий каузальный сценарий. Он снова мучается, как это часто бывало в его исполненной внутренних борений биографии, что отражается на его научных занятиях. Он тянется к друзьям, которые тоже не вполне его понимают. Отчуждение доходит до того, что в 1929 г. Шкловский со злой досадой (на себя – в первую очередь) жалуется Якобсону, что Эйхенбаум «разложился до эклектики», а его «лит. быт – вульгарнейший марксизм. Кроме того, он стал ревнив, боится учеников и вообще невеселое <так. – Я.Л.»> [Чудакова, 2001 (а), с. 445].

Поделиться с друзьями: