Два барона
Шрифт:
На улице он огляделся. Полуденный город радовал. Не Киев, конечно, зато море! Здесь, на Екатерининской улице, моря видно не было, но оно чувствовалось везде: в воздухе, в небе, и даже лица прохожих были какие-то морские — спокойные, с прищуром, будто они привыкли смотреть вдаль, за горизонт. Дома здесь лепились друг к другу, как гнёзда на скалах, а кое-где на стенах ещё виднелись следы недавних обстрелов — шрамы от осколков, замазанные кое-как, но не зажившие. Город жил, дышал, торговал, ссорился, мирился, и во всём этом чувствовалась та особенная, приморская живость, которая так не похожа на степную неторопливую негу или на московскую деловитую спесь.
Правильно он сделал, что приехал.
На пути попалась извозчичья биржа. Кстати, кстати. Вид лошадей говорит о благосостоянии города куда лучше, чем газетные статейки, что печатаются на серой бумаге и пахнут типографской краской пополам с враньём.
Лошади стояли в ряд — низкорослые, большеголовые, с тусклой шерстью. И сами извозчики по прежней, довоенной мерке были плохонькими, но прежняя мерка приказала долго жить. По нынешним же временам очень даже прилично. Лучше, чем во Владикавказе. На самую малость, но лучше. Хоть сбруя не из рваных верёвок, а из настоящей кожи, хоть пролетки чистые, хоть в глазах у возниц есть какой-то живой интерес.
— Куда прикажете, барин? — спросил один из них, молодой парень в картузе, сдвинутом набекрень. Он держал вожжи нетвёрдо, видно, недавно сел на козлы.
— Кабаре «Гнездо» знаешь?
— Как же, как же. Двугривенный, и в момент доставлю.
— Двугривенный?
— Серебром, да. Можно и медью, — парень ухмыльнулся, показав неровные зубы. Но пока все зубы, что нынче редкость.
— Мелких, братец, нет. А бумажными сколько?
Тут к ним подошел гимназист, с повязкой на плече — белая тряпица с красной буквой «Д». Мальчишка лет семнадцати, тонкий, длинношеий, с кадыком, который ходил ходуном, когда он говорил. Фуражку держал под мышкой, волосы были светлые, зачёсанные гладко, но один упрямый вихор всё равно лез на лоб.
— Чем я могу помочь, господин приезжий?
— По мне так видно? — спросил Булгаков, вскинув бровь.
— Чемодан, и пальто деми. Здешние так не ходят. Через пару часов будет жарко, в пальто-то. Да и походка у вас не наша — широкая, киевская, что ли.
— Впечатляет. Вот нужно мне в кабаре «Гнездо», а двугривенного нет.
— С вас двугривенный запросили?
— Именно.
Гимназист повернулся к извозчику. И тут Булгаков заметил, что взгляд у паренька совсем не детский — тяжёлый, пристальный, каким смотрят люди, успевшие наглядеться всякого.
— Бляха шестнадцать? Иван Кузьмич? Опять нарушаешь?
Извозчик съёжился, будто его окатили ледяной водой.
— Да я шутейно, шутейно.
— И я шутейно. На завтра наряд на третий госпиталь. К восьми ровно. Опоздаешь — ну, сам понимаешь, что будет.
Извозчик снял картуз, прижал его к груди, и лицо его вдруг сделалось жалким, измятым, как старая тряпка.
— Эх, — выдохнул он и махнул рукой. — Вот такие, барин, у нас теперь порядки. Завтра буду весь день раненых развозить, а дома жена голодная и детки. Я ж не со зла, господин гимназист, я ж от нужды.
— А в чём, собственно, дело? — спросил Булгаков, доставая портсигар. Папиросы были контрабандные, с золотым ободком, но гимназист скользнул по ним равнодушным взглядом.
— В жадности. У нас в городе строгая такса — днём за версту пять копеек, ночью, после заката, — десять. А кабаре «Гнездо» — следующий дом, видите? Екатерининская восемь. Тут вам идти две минуты. На извозчике — пятачок. А он с вас двугривенный просит, вчетверо. За нарушение — наряд на общественные работы. Иван Кузьмич у нас уже третий раз попадается. Завтра будет при госпитале, раненых возить, или что еще велят. За двадцать копеек серебром на весь день.
Булгаков посмотрел на извозчика. Тот стоял, переминаясь с ноги на ногу, и глядел в землю. Лошаденка его смотрела мирно, госпиталь, так госпиталь, нам, лошадкам, всё одно.
— Строго тут у вас.
— Без строгости нельзя, — серьёзно ответил гимназист, — время военное. Кругом шпионы, спекулянты, дезертиры. А мы — последний оплот. Вон, — он кивнул в сторону порта, — на рейде английские миноносцы стоят. Говорят, ими и держимся, но это не так. Самим нужно быть твёрдыми. Красные уже под Перекопом. Так что извините, но порядок мы держим.
— Так где, говорите, это самое «Гнездо»?
— Следующий дом, желтого цвета. Вход с улицы.
Булгаков шел по Екатерининской, мимо домов с колоннами, мимо апрельских акаций, только пробуждающихся к жизни. Моря по-прежнему не было видно, но дыхание его чувствовалось всё сильнее — солёное, влажное, с нотками водорослей и рыбы.
Булгаков шёл и думал: правильно, правильно он сделал. Нечего ему делать ни в Киеве, ни в Грозном, ни во Владикавказе. Выбор простой: либо Юг, либо Север. Но на Севере красные, а красным нужно что-то совсем уж простое, дважды два четыре, а это в целом мире давно всем известно. Ему же хотелось если не сложного, то интересного обязательно. Вот как здесь, где всё чужое, незнакомое, гимназист с тяжёлым взглядом, извозчик, торгующий совестью за двугривенный, невидимое море, которое точит берег и не спрашивает, хочет он этого или нет.
Севастополь жил своей жизнью, и Булгаков чувствовал, что эта жизнь входит в него, как входит в лёгкие тревожный, наэлектризованный воздух перед грозой.
Идти и в самом деле недалеко. Ноша легкая, небольшой чемоданчик. Да и пяти копеек у него всё равно не было. Последнюю ценность, золотые часы, пришлось отдать хозяину фелюги, доставившей его из Сухума в Севастополь. Впрочем, часы всё равно были неисправны, к тому же, и дамские. Хозяин фелюги — человек с лицом, напоминающим старую, потрескавшуюся оливку, — долго вертел их в смуглых пальцах, дул на стекло, прикладывал к уху и наконец изрек с глубоким вздохом:
— Это, капитан, не часы, а одна конфузия. Но ради вашего благородного вида… беру.
Булгаков тогда лишь хмыкнул. Конфузия так конфузия. Зато сейчас ноги твердо ступают по улице, ведущей если не к храму, то к кабаре. Тоже неплохо. Ничего, обустроится, купит другие, тоже золотые, для Тани. Непременно.
Под аляповатой вывеской «Гнездо перелетных птиц» («Гнездо» было выведено крупными желтыми буквами итальянского шрифта, а под ним буковками поменьше и попроще, красными, «перелетных птиц», и всё это на светло-голубом фоне, который уже слегка облупился) — двустворчатая дверь, обе половинки которой были приоткрыты. К двери вели три широкие ступеньки, но не вверх, а вниз — «Гнездо» располагалось в полуподвале. Из этой полутьмы тянуло прохладой, запахом пережженного кофе и еще чем-то неуловимым, очень портовым: смесью турецкого табака, рома, и давней, засохшей в щелях восточной сладости.
Он спустился, толкнул двери, желая открыть пошире. Не тут-то было. Не поддавались двери, изнутри каждую створку держала цепочка. Приоткрыты для вентиляции, а не для посетителей. Булгаков поморщился. Сквозняк тут был, видимо, на вес золота, и хозяин берег его пуще вина. Он постучал.
— Закрыто, дорогой, вечером приходи, — крикнули из глубины. Голос был густой, с ленцой, и сразу же растворился в тишине, точно его накрыли ватным одеялом.
— Мне назначено сюда! — сказал в ответ Булгаков, повышая голос и придавая ему ту самую металлическую нотку, которая когда-то так хорошо действовала на киевских венериков. — Аркадием Тимофеевичем!