Два барона
Шрифт:
— Режьте всё, — подсказала Татьяна тихо. И он резал. Тонко-тонко, почти прозрачными ломтиками, потому что, во-первых, так больше выходит, геометрия голодного времени проста и жестока, а во-вторых, с зубами у многих было не очень. Цинга, голод, плохая вода делали своё дело, и визиты к дантисту были непозволительной роскошью даже для тех, кто носил звание профессора или писателя.
Затем Таня передала хлеб, и аромат его ударил в ноздри новой волной. Он и хлеб порезал столь же ловко, ровными, аккуратными ломтями, ничуть не сжав мякиш. Сноровку не пропьёшь.
Сам же Иванов священнодействовал в центре стола. Он разливал содержимое зелёного штофа, и поскольку посуда была разномастная, от хрупких, почти игрушечных хрустальных рюмочек-мух, до рюмок вокзальных, вместительных, когда за получасовую стоянку нужно было набраться на весь день, то требовался незаурядный талант, настоящий штурманский расчёт, чтобы никто не ушёл обиженным, чтобы объём жидкости во всех этих сосудах, столь непохожих друг на друга, был соразмерен. Иванов был наделён этим талантом в полной мере. Глаз его был зорок, рука тверда. А если и ошибётся на пару капель — кто заметит? Кто упрекнёт? Радуйся, дурак, что тебя вообще позвали, усадили за один стол с избранными, угостили от чистого сердца.
Нет, были, были неблагодарные. Случались. Приходили, ели, пили, а потом строчили доносы или распускали грязные слухи. Но повывелись. Иванов лишь с виду был добрым Колобком, уютным и домашним, но внутри у этого Колобка было стальное ядро, холодное и несокрушимое, и не одна Лиса обломала об него зубы. Служил Иванов на железной дороге, но кем, в каком качестве, никто толком не знал, а те, кто знал, помалкивали. Время от времени у него случались такие вот гостинцы от «дяди Кузьмы» — то фунт чаю, то полпуда картошки, не мёрзлой, а ровненькой, чудом уцелевшей, или вот как сегодня — сало, самогон, хлеб. Шептали разное. Шептали, что он, по примеру других железнодорожников, ведёт сложную, двойную, а то и тройную игру: то ли прикрывает мешочников, то ли, напротив, сдаёт мешочников чекистам, а скорее — и то, и другое, по обстоятельствам, по сложной, одному ему ведомой бухгалтерии жизни и смерти. Отсюда и продовольствие, небесная манна в петроградской пустыне. Но поскольку Ивановы были гостеприимны и щедры, делясь последним так, словно это не последнее, а лишь малая толика, никто им это в вину не ставил. Напротив, их любили. Любили той сложной, замешанной на зависимости, голоде и восхищении любовью, какой любят кормящую руку, даже если знаешь, что рука эта ножом режет не только сало.
— За наш прекрасный союз! — произнёс первый тост Иванов, и голос его вибрировал от неподдельного чувства. И все дружно выпили.
Нет, не водка была в рюмках, водка ныне стала мифом, воспоминанием, сном золотым, а самогон. Но самогон отменный, крепчайший, чистый, как слеза, подожги — загорится синим, потусторонним огнём, как душа, сгорающая от желания жить. Но никто такими глупостями, жечь самогон и жечь драгоценные спички, не занимался. Выпили единым духом, и дружно зажевали луком, острым, злым, прожигающим пищевод и оставляющим во рту долгую, сладкую горечь.
— Словно Иисус по душе босиком пробежал, — сказал Милый Котик тихо, выдохнув и зажмурившись от нахлынувшего тепла. Фраза была произнесена с той особенной, чуть жеманной интонацией, с какой говорят о поэзии в этой комнате — интонацией посвящённых.
— В белом венчике из роз, — подхватил Жираф своим скрипучим, высоким голосом.
— Из роз? — встрепенулся Милый Котик, и в глазах его зажёгся тот самый огонёк предвкушения литературной схватки, который был всем хорошо знаком. — Нет, тут Блок промахнулся, определённо промахнулся. Роз не было, не могло быть! Откуда в зимнем Петрограде розы, в семнадцатом году? Мистика? Мистификация?
— Чудо? — предположила Крашеная Выдра. Она отставила рюмку и посмотрела на Котика с тем превосходством женщины, которая понимает поэзию сердца, а не рассудка.
— Вот чудо, — грубовато, но точно сказал Кабан, указывая коротким, толстым пальцем на полуштоф.
Иванов намёк понял, и пошёл наливать по второй. Он наливал понемножку, буквально на донышке, но крепость самогона была такова, что и понемножку било в голову, било в ноги, било в сердце, разгоняя кровь и развязывая языки. Это в прежние, сытые времена можно было хлопнуть полную чарку, и ни в одном глазу — всё сгорало без следа в желудке среди бифштексов и расстегаев. А сейчас люди стали тонкими, чувствительными, прозрачными почти; сейчас любой глоток обжигал, как пощёчина, как поцелуй. Сейчас все идут против ветра, лавируя, как галиот «Секрет», с потрёпанными парусами, но всё ещё с верой в алые, алые, несказанные дали.
Таня достала из буфета коробочку шпрот, и попросила открыть. Настоящих шпрот, «Морис Со», не дореволюционных, а вполне свежих, этого года. Живут железнодорожники весело, живут железнодорожники кучеряво!
Открыл и шпроты, нетрудно. Каждый день открывал бы!
Таня и Адель ловко разложили шпротинки в блюдца перед гостями. Каждому по две шпротинки, а Игуану — пять! За столом Ивановых все равны, но некоторые равнее других, факт. Видно, и в самом деле непростой гость!
Игуан вел себя деликатно: на угощение не набрасывался, но должное отдавал, и самогонку вкушал с таким видом, словно то был шустовский коньяк.
Иванов взял стакан и как бы невзначай постучал по нему вилочкой. Сигнал «внимание!». Обыкновенно это означало, что наступило время расплаты, и он будет читать очередной рассказ. Но нет, сегодня другое.
— Так как, Мишенька, у нас дела на Юге? — спросил он бодро у гостя.
Тот как раз жевал бутерброд с салом, но сначала неспешно дожевал, потом неспешно проглотил, вытер салфеткой губы (да, ему и салфетку дали!) и лишь потом ответил:
— Шарик катится. В рулетке — красное и черное, в России — красное и белое. Куда ляжет шарик? Как знать. Определенно сказать можно одно: этим летом красные Крым не возьмут, а белые не возьмут Москву.
— Но в газетах писали о стремительном наступлении на Крым! — возразила Крашеная Выдра. — Будённый, Городовников, Миронов…
— Уборевич, Блюхер, и другие, — подхватил Игуан. — Каждый по отдельности — орел, спору нет, а вот вместе получается не очень. Не летают орлы стаями. Да и на самом верху… — он замолчал, явно не желая касаться олимпийских богов.
Иванов подлил Игуану самогонки:
— Промочи горлышко, Миша, и сальцем закушай, оно хорошее, сальце — ворковал он, а потом добавил для публики:
— Мы с Мишенькой в одной гимназии учились, в восьмой, старые приятели.
Игуан Мишенька внял увещеваниям Иванова. И самогону выпил, и салом не побрезговал, и луком зажевал, с хлебом, совсем как мечтал некогда Иван Яковлевич, которому давали лишь хлеб и лук, а остального не давали.
И продолжил, вытерев губы салфеткой:
— В апреле казалось, что нужно только дружно навалиться — и всё, Крым наш. Три, четыре дня бодрого наступления, максимум неделя. По приказу Троцкого в бой пустили Первую Конную — вопреки желанию и мнению самого Буденного. Армия разбилась, как разбиваются волны о скалы. Частью пала, частью откатилась, а частью оказалась в плену. Буденный добился перевода на Западный фронт, Сталин, не соглашавшийся с Троцким, тоже теперь там, против Польши воюет. Двум медведям не ужиться в берлоге. Оказалось — вовремя! Врангель начал майское наступление и в неделю захватил Северную Таврию. Освободил, как пишут врангелелевские газеты. По сути, произошел разгром, чего уж от себя-то скрывать. Одних пленных врангелевцы взяли более десяти тысяч, множество разного рода трофеев.
И тут Врангель сказал — стоп!
— Почему? — не унималась Крашеная Выдра.
— В голову к нему я заглянуть не могу, но думаю, он не хочет повторять ошибки Деникина. Москву взять, конечно, заманчиво, но шансов никаких. А вот остановиться, укрепиться и пополнить армию, это возможно.
— Как же он ее пополнит? — спросил Жираф.
— Как обычно пополняют. Мобилизация населения, вовлечение пленных. По имеющимся данным, с ними, с пленными, обращаются хорошо, дают отдохнуть, и усиленно агитируют вступить в Русскую армию — так теперь Врангель называет армию Добровольческую.