ЖАНРЫ

Энкантадас, или Заколдованные острова (др. перевод)
Шрифт:

Столь мгновенна была эта сцена, столь завораживающа в своей картинности, столь далека от раскаленной скалы, служившей беседкой Хунилле, и от обычных ее мыслей, что она смотрела и смотрела, не в силах ни пошевелить пальцем, ни крикнуть. Но если б она и не сидела окаменев, тупо глядя на эту пантомиму, что могла бы она сделать? За полмили глубокой воды могли ли ее две застывшие руки помочь тем четырем, обреченным? Слишком далеко, и время ушло. Какой глупец, увидев молнию, станет пытаться предотвратить удар грома? Тело Фелипе скоро прибило к берегу, а Труксилл так и канул в вечность; всплыла только его веселая шляпа, сплетенная из золотой соломы, — цветок подсолнуха, которым он помахал сестре, оттолкнувшись от берега, — теперь, учтивая до конца, она передала его прощальный привет. А у Фелипе, когда волны выбросили его тело на берег, одна рука была вытянута и согнута в локте. Закоченевший мертвец, муж-любовник нежно обнимал молодую жену, не изменив ей и в смерти. О боже, когда человек так хранит верность, ужели ты, сотворивший его верным, сам изменяешь? Но тот, кто никогда не клялся в верности, не может ее и нарушить.

Нет нужды говорить о том, какая несказанная скорбь теперь овладела одинокой вдовой. Сама она почти не останавливалась на этом, а просто излагала события. В лице ее каждый волен был прочесть, что сможет; из слов же ее как бы даже не явствовало, что она и есть героиня своего рассказа. Однако этим она не удержала нас от слез. Все сердца обливались кровью оттого, что горе может быть так мужественно.

Она лишь приподняла для нас крышку своей души и показала нам странные письмена, на ней начертанные; а все, что было внутри, утаила со скромностью истинно гордой натуры. За одним только исключением. Вытянув вперед свою маленькую оливковую руку, она сказала капитану по-испански, мягко и медлительно: «Сеньор, я его похоронила»; потом умолкла, вся сжалась, словно стиснутая кольцами удава, и, внезапно выпрямившись, повторила с выражением страстной муки: «Я похоронила его, мою жизнь, мое сердце!»

Нет сомнения, что эта несчастная действовала полусознательно, машинально, когда совершала над телом Фелипе похоронный обряд и ставила грубый крест из сухих веток — зеленых не нашлось — в изголовье одинокой могилы, где упокоился в тихой пристани, в вечном довольстве тот, кого сгубило вечно непокойное море.

Но убитую горем Хуниллу не покидало смутное чувство, что надо схоронить и еще одно тело, освятить вторым крестом вторую могилу, еще не вырытую, — смутная боль и тоска об исчезнувшем брате. Отряхнув с пальцев могильную землю, она медленно спустилась обратно к воде и бесцельно бродила по берегу, вперив взор в бесконечно набегающие волны. Но они не несли ей ничего, кроме плача, и ощущение, что убийцы оплакивают свою жертву, сводило ее с ума. Однако время шло, мысли ее постепенно прояснились, и тогда прочно усвоенное учение католической церкви, столь строго требующей соблюдения священных обрядов, заставило ее возобновить, сознательно и наяву, благочестивые поиски, начатые в состоянии сомнамбулизма. День за днем, неделю за неделей она мерила шагами усыпанный пеплом берег, и теперь ею руководило двоякое побуждение. Одинаково жадно высматривала она мертвого и живого: брата и капитана-француза, безвозвратно пропавших. Поглощенная своими переживаниями, Хунилла почти не следила за временем, и не было у нее ни часов, ни календаря, кроме собственных ощущений. Как и несчастного Крузо в тех же самых морях, ни одна церковь не оповещала ее колокольным звоном о прошествии недели или месяца; день ничем не бывал отмечен: петух не возвещал этих душных рассветов, мычание стада — этих убийственных ночей. Из всех привычных, обыденных звуков, связанных с человеком или очеловеченных дружеским с ним общением, лишь один нарушал это палящее безмолвие — лай собак; а еще был шум моря, неумолчный и однообразный, для вдовы наименее милый из всех голосов, какие она могла услышать.

Не мудрено, что мысли ее теперь обращались к запоздавшему кораблю, обращались и вновь отступали, — надежда в ее душе то вспыхивала, то вновь угасала, так что наконец она решила в отчаянии: «Еще рано, еще не время, мое глупое сердце слишком спешит», — и снова на несколько недель запаслась терпением. Но для тех, кого неодолимо влечет к себе могила, терпение и нетерпение мало чем разнятся. Хунилла попыталась с точностью до одного часа определить, сколько времени прошло с тех пор, как корабль ушел, а значит, с такой же точностью — и сколько еще осталось его ждать. Но это ей не удалось. Она не знала, ни какой нынче день, ни какой месяц. Время было как лабиринт, в котором она безнадежно заплуталась.

Далее следует...

Здесь я, хоть и непреднамеренно, вынужден на время умолкнуть. Как знать, не сама ли природа обязывает к скрытности человека, посвященного в чужую тайну. Во всяком случае, сомнительно, чтобы ее следовало разглашать. Если некоторые книги считают вредными и запрещают их продажу, то что же сказать о фактах еще более страшных и притом не вымышленных фантазером-сочинителем? На тех, кому могут повредить книги, болезненно подействуют и события. События, а не книги — вот что нужно запрещать. Но «дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит» [46], и неведомо человеку, доброе или злое от сего произойдет. Часто злое происходит от доброго и доброе от злого.

Когда Хунилла...

Страшное это зрелище — шелковистая кошка, долго играющая с золотою ящерицей, прежде чем ее сожрать. Еще страшнее видеть, как кошка-Судьба [так] порою играет с человеческой душой, невесть каким колдовством заставляя ее переходить от понятного отчаяния к другому, совсем уже безумному. И я невольно уподобился этой кошачьей породе, играя сердцем читателя, ибо если он не страдает, читая эти строки, то и читать ему незачем.

«Корабль отплывает нынче, сегодня, — наконец сказала себе Хунилла. — Значит, какой-то срок я еще могу быть уверена; без уверенности я сойду с ума. В невежестве своем я надеялась и надеялась; теперь я знаю и буду просто ждать. Теперь я живу, а не погибаю в бессмысленных блужданиях. Пресвятая дева, помоги мне! Приведи ко мне тот корабль! О вы, бесконечные прошедшие недели, ценою вас я купила сегодняшнюю уверенность и без жалости расстаюсь с вами, хоть и отрываю вас от себя!»

Как моряки, заброшенные штормом на пустынную скалу, строят лодку из остатков своего корабля и пускаются на ней по тем же волнам, — так и Хунилла, эта потерпевшая крушение душа, из предательства строила веру. Человечество, я славлю твою силу, но воплощенную не в увенчанном лаврами победителе, а в ней, побежденной.

Поистине Хунилла оперлась на тростник [47] — не метафорический, а самый настоящий восточный тростник. Полый ствол бамбука, занесенный с неведомо какого острова и выброшенный на берег, с концами, некогда острыми, а теперь сглаженными точно наждачной бумагой, утерявший былую позолоту. Волны, и суша, и камни, неустанно трудясь, обнажили его и придали ему новый блеск, блеск его измученного тела. Естественные кольца на этой гладкой поверхности делили его на шесть кусков неравной длины. На первом Хунилла стала отмечать дни — каждый десятый зарубкой подлиннее и поглубже; на втором — количество яиц морской птицы, которые она для пропитания собирала по гнездам среди скал; на третьем — сколько рыбин выудила с берега; на четвертом — сколько мелких черепах поймала в чаще; на пятом — ясные дни, а на шестом облачные, и список последних был длиннее. Долгие ночи старательных подсчетов, математика горя, чтобы утомить, усыпить неугомонную голову; но сон бежал ее.

Запись дней уже порядком стерлась, длинные зарубки еле прощупывались, как на азбуке для слепых. Десять тысяч раз тоскующая вдова перебирала пальцами этот бамбук, но флейта не отзывалась, молчала; ведь, считая пролетающих в небе птиц, не ускоришь хода черепахи в лесной чаще.

После сто восьмидесятого дня отметки кончались; последняя была самой бледной, а самой глубокой — первая.

— Ведь были и еще дни, — сказал наш капитан, — еще много, много дней, почему же ты перестала отмечать их, Хунилла?

— Сеньор, не спрашивайте меня.

— И за это время ни один корабль не прошел мимо острова?

— Нет, сеньор, но...

— Но что, Хунилла, говори же.

— Не спрашивайте меня, сеньор.

— Ты видела, как корабли проходили вдалеке, махала им, а они шли дальше — так было дело?

— Сеньор, пусть будет, как вы сказали.

Со своим горем Хунилла свыклась, а вот говорить о нем не могла, не решалась. Когда же наш капитан спросил, неужели китоловы и те...

Но нет, я не запишу этот разговор до конца, не хочу, чтобы насмешники повторяли его и приводили в доказательство своей правоты. Половина останется недосказанной. Те два события, что еще произошли с Хуниллой на этом острове, — пусть они останутся между ней и ее создателем. Бывает, что правда, и не только по закону, равносильна клевете.

А вот как случилось, что, хотя мы стояли на якоре возле этого острова целых три дня, единственная его обитательница обнаружила нас лишь в последнюю минуту, когда мы уже покидали эту затерянную в океане точку, не рассчитывая когда-либо туда вернуться, — это я готов объяснить хоть сейчас.

Бухта, где французский капитан когда-то высадил своих пассажиров, находилась на противоположном конце острова. Там же они построили себе хижину. И вдова, оставшись в одиночестве, не покинула места, где жили вместе с нею двое милых ее сердцу людей и где самый дорогой из этих двоих спал теперь последним, непробудным сном и не слышал ее жалоб, хотя в жизни и был ей верным и любящим мужем.

А между двумя оконечностями острова громоздятся возвышенности и горы. Корабль, ставший на якорь с одной его стороны, с другой невидим. И самый остров не так уж мал: десяток людей может долго бродить по его дебрям, громко перекликаясь, а с другого конца их будет не видно и не слышно. Поэтому Хунилла, естественно полагавшая, что корабль если появится, так только с ее стороны, вполне могла вообще не узнать о прибытии нашего судна, если бы не таинственное наитие, которое, как уверяли наши матросы, внушил ей заколдованный воздух, овевающий эти острова. И ответы вдовы соответствовали такому представлению.

Поделиться с друзьями: