Эрен. Ублюдочный прокурор
Шрифт:
Мне совершенно плевать, что потом посадят.
Мысль проносится раскалённой лавой, сжигая страх, инстинкт самосохранения. Какая разница? Какая, к черту, разница, в какой тюрьме быть узницей? В этой, золочёной клетке со взглядом-сканером двадцать четыре на семь? Или в бетонной, с решёткой и надзирателями? Разница только в названии. Суть одинаковая. Я уже в тюрьме. Самой изощрённой.
Он уже в дверях. Его спина прямая, широкая, неуязвимая. А я всё ещё сижу. Сжав в руке оружие, которое никогда не подниму. Меня колотит. Не от страха. Это ярость клоколчет, которой некуда деться. Зубы стучат. Колени под столом дёргаются. Я сжимаю челюсти, пытаясь остановить этот стук, но это только усиливает напряжение в висках.
Он исчезает. А я остаюсь. С пустой тарелкой, с вилкой в онемевшей руке и с этой трясучкой — единственным свидетельством того, какой ад творится у меня внутри. Ярость медленно остывает, оставляя после себя горький, металлический привкус полного поражения.
10 глава
— Эрен, ты всерьёз просишь меня потратить выходной на незнакомую девушку? — Рания не сходит со ступенек, будто вросла в порог главного дома. Её поза — живой щит. Скрещенные руки на груди не просто выражают неодобрение, она будто защищает дом, семью от того, что привез.
Её взгляд не просто настороженный. Он диагностирует, как холодный луч хирургического скальпеля. Скользит по моему лицу, вчитываясь в каждую микротрещину в моей маске, на непроницаемое тонированное стекло машины. Там, в салоне, сидит молчаливое доказательство моего безумия или моего нового, непонятного ей плана. Она чует подвох. Не женской интуицией. Звериным, семейным чутьём, которое вырабатывается годами жизни в нашей семье, где каждый жест — ход, а каждая милость — инвестиция.
— Понимаешь, она сирота, — выдавливаю я, заставляя голос звучать чуть выше, чуть мягче, с той притворной, молодёжной неуверенностью, которую так любят в «добрых парнях». На лице — маска, которую я лепил сегодня перед зеркалом вместо того, чтобы бриться: лёгкое смущение, робкая решимость, щепотка идеализма. — У неё совсем никого нет. Ни родни, ни друзей. А я… я очень хочу, чтобы всё было правильно. Честно. Как у людей.
Слова «как у людей» висят в воздухе ядовитым пародийным облаком. В нашем мире «как у людей» — это роскошная свадьба без любви, это брак-сделка, это вот эта чёрная машина и эта карта в кармане пиджака.
Моя рука движется не к портмоне — это было бы слишком вульгарно. Я делаю паузу, позволяя ей увидеть жест, и достаю из внутреннего кармана пиджака тонкий чёрный кардхолдер из матовой кожи. Неброский, но безупречно дорогой. Открываю его. Внутри, на чёрном бархате, лежит одна-единственная карта. Чёрная, матовая, без цифр, без имени. Просто кусочек дорого пластика.
Пальцы Рании, только что плотно сцепленные на локтях, непроизвольно разжимаются. Они замирают в сантиметре от карты. Не трясутся. Просто… замирают. Она знает. Знает, что эта карта открывает не магазины, а счета, доступы, тишину. Она — кардиохирург, она знает цену ресурсам. Знает, что эта карта абонемент в мир без вопросов, и сумма — это цена ее согласия и дальнейшего невмешательства. Своё любопытство и тревогу придется оставить при себе.
— Сирота, говоришь? — прищуривается. — Эрен, ты меня пугаешь, — голос становится тише, но в нём слышится сталь. Она делает шаг, её рука тянется ко мне — старый, сестринский жест, проверка на жар, на бред. Я отшатываюсь с отрепетированной неловкостью, но улыбка, эта дурацкая, влюблённая ухмылка, не сходит с губ. Щёки уже сводит от напряжения.
— Я просто влюбился. Сильно.
— Эти сказки прибереги для посторонних, — отрезает она, и её руки складываются вновь на груди в неприступный бастион. — Месяц назад ты блевал при словах «брак» и «семья». А теперь — невеста из ниоткуда. Дед в курсе этого спектакля?
— Сразу после твоего «да» я иду к нему и всё рассказываю, — говорю с улыбкой, и голос на секунду срывается в искренности. Потому что это правда. И это — самый опасный момент во всей этой авантюре.
Краем глаза, почти против воли, ловлю силуэт за тонированным стеклом. Амина. Неподвижная. Абсолютно послушная, как предмет интерьера, который я приобрёл. За эти дни в золотой клетке, что я ей подарил как тюрьму, она вела себя безупречно. Не в смысле покорности — покорность была бы активным признанием моей власти. Нет. Она вела себя как призрак. Как тень на стене. Как идеально тихая мышь, которая научилась не шуршать даже в полной темноте.
Если бы не лаконичные, выверенные, как сводки с фронта, отчёты домработницы, можно было бы поверить, что её и нет вовсе. Что я собираюсь жениться на воздухе, на концепции, на пустоте.
И в этом… в этом её безупречном, тотальном самоустранении — есть капля чего-то отвратительного. Капля, которая разъедает меня изнутри. Не злости. Не раздражения. Восхищения.
Да, восхищения. Того самого, холодного, аналитического восхищения, которое я испытываю к грамотно выстроенной защите в суде или к ловкому ходу конкурента. Она не рыдает, не бьётся в истерике, не пытается меня подкупить или уговорить. Она не ломается. Она затаилась. Сохранила ядро, спрятала его так глубоко, что даже я, со всей своей проницательностью, не могу понять, что там теперь: отчаяние, ненависть или уже полная пустота.
И я ненавижу это. Ненавижу себя за то, что вынужден это отмечать, за то, что мой взгляд, приученный выискивать слабость, натыкается на эту ледяную, выверенную стойкость и задерживается на ней. Я трачу на неё внимание, ту самую валюту, которую никогда не собирался в неё инвестировать.
Ненавижу её за то, что она заставляет меня это делать. За то, что своим молчанием, своей неподвижностью она ведёт свою, тихую войну на истощение. Войну, в которой мой гром, моя сталь, моя власть — бесполезны против этого всепоглощающего ничто.
Она превратила себя в невидимку. И в этом её гениальный и безумный ход. Потому что как можно контролировать то, чего, кажется, и нет? Как можно сломать то, что уже не оказывает сопротивления? Как можно победить того, кто уже сдался так полностью, что даже не признаёт факта битвы?
Эта мысль заставляет мою челюсть сжаться так, что сводит скулы. Она играет со мной. Играет в самую опасную игру — в игру на моём терпении и на моём же, проклятом, профессиональном интересе к сложным случаям. Она стала для меня делом. Запутанным, молчаливым делом без улик и показаний. И я, чёрт возьми, не могу просто закрыть это дело, потому что ответчик — часть моей жизни. И потому что где-то в глубине, под слоями раздражения, тлеет крошечная, неистребимая искра любопытства. Чем это закончится? Что у неё на уме? Как далеко она сможет зайти в этом самоуничтожении, лишь бы не признать мою власть?
Я отворачиваюсь от машины, давая себе мысленную пощёчину. Этого не должно было быть. Она должна была сломаться. Должна была стать удобной, предсказуемой. А вместо этого она стала загадкой. И я ненавижу загадки, которые не могу решить одним движением руки.
Рания молчит. Её тяжелый взгляд с нотками сомнений мечется между картой и моими глазами. Она прошла с Эмиром через ад, чтобы быть вместе. Семья для неё — священная крепость, и она, как львица, готова рвать за неё глотки. Но она же знает мои методы. Знает, что я не иду на риск без железобетонного плана «Б». В её молчании я читаю не просто капитуляцию. Вижу временное перемирие на условиях тотального последующего контроля с её стороны.
— Ладно, — она вздыхает, и этот звук будто издает не она, а что-то внутри неё. Её пальцы смыкаются на карте, забирая её. — Но только из уважения к Эмиру. И потому что дед всё равно выбьет из тебя правду. И, Эрен… — она прищуривается. — Если это твоя грязная авантюра… ты ответишь головой. Не передо мной. Перед всей семьёй.
Я просто киваю. Улыбка, наконец, сползает с лица, обнажая холодную, выверенную серьёзность. Первый рубеж взят. Ценой чёрной карты и семейного долга.
Теперь нужно идти к деду и разыграть перед ним самый важный спектакль в жизни: историю о внезапной, ослепительной любви прокурора Канаева к тихой дочери покойного Магомеда Алиева. И сделать так, чтобы он никогда, никогда не почуял запаха крови, грязи и страха, исходящего от семьи Берсовых, прилипших к этой истории, как падальщики к тушке.