Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
Конечно, Рашель, скорее всего, и не подозревала о страсти, которую она вызывала у Антуана; пересекая площадь Трибунала, она видела, что сапожник с ней очень любезен, но и весь добрый город Ниор оказывал Рашели благосклонность — у нее покупали букеты и буржуа, и торговцы, и солидное начальство, покупали за хорошую цену, — по слухам, приценивались и к другому товару, но вдали от людских глаз. Конечно, Антуан был слеп и глух к тому, что — дойди они до него — он назвал бы мерзкими завистливыми сплетнями; на самом деле никто ничего толком не знал; Рашель со своей красотой прогуливалась по всему городу; иногда проезжала в открытой коляске, запряженной парой холеных лошадей с каким-нибудь прилично одетым господином — наверняка на пикник в Ла-Руссиль, где так приятно сидеть у кромки воды, под большим платаном, — невинная загородная прогулка, хорошие ткани и красивые шляпки. А что все эти кавалеры на самом деле были женаты, Антуана вообще не волновало, поскольку он о том не подозревал. Не в силу природной наивности, а просто искренняя и нежная любовь к Рашель делала его совершенно слепым. Он весь день не выпускал из рук шило, иглу и ножницы; святой Криспин, покровитель сапожников, к нему благоволил, и дело процветало. В Ниоре, городе дубильщиков, шкуры были отменного качества и дешевы. Из свиной или воловьей кожи получались чудные туфли с красивыми и прочными деревянными каблуками. Ах, если бы он только осмелился, он бы предложил Рашель зайти к нему в лавку, он снял бы мерку с ее изящных ножек и стачал бы ей чудную пару ботинок. Всегда не хватало духу. Не раз, когда она шла мимо, он говорил себе: завтра. Завтра точно решусь… но на следующий день он только почтительно приветствовал ее, как приветствовал ее вчера и позавчера, кляня уходящее лето и близкое осеннее ненастье, которое вот-вот лишит его ежедневной улыбки Рашель.
Однажды, незадолго до конца лета, в начале сентября, когда Ниор пахнет рыбьим жиром и тиной, а вода у мостов стоит так низко, что кажется, сами болота добрались до города вместе с мошками и стрекозами, Рашель впервые вошла в лавку Антуана. Он едва сумел справиться со смущением. Он выслушал ее (или дал себя убаюкать ее голосу — такому особенному, глуховатому, будто надтреснутому) и пробормотал в ответ какую-то глупость. Он весь дрожал. Поспешно выхватил у нее из рук туфли. По этому образцу? Да, по этому. Позвольте снять мерку с левой ноги. Левая часто бывает больше. Не смейтесь, ноги у людей всегда разные; нам, сапожникам, это прекрасно известно. Антуан сам ужасался своей тупости. Ему так хотелось держаться остроумно и обаятельно. Рашель была мила, благоухала незабудками и корицей. Она улыбалась. На ней было белое платье с красным кантом, в вырезе угадывался верх груди. Антуан не мог ее удерживать. Ему хотелось взять ее в жены. Она вернется за обувью. Я сошью ей ботильоны — самые красивые в мире. Антуану хотелось тут же приняться за работу. Для Рашель.
Послышались два выстрела, резких и громких, словно доски упали с немалой высоты. Он без памяти бросился на улицу, Рашель лежала на ступенях Дворца правосудия; охранник с трудом удерживал женщину с искаженным лицом, которая размахивала револьвером и что-то орала, чудовищно разевая рот. Антуан узнал Габриель, жену судебного делопроизводителя, ее вульгарное и злобное лицо. Охранник сумел завладеть оружием и теперь смотрел на лежащий у него на ладони револьвер ошарашенно, не веря своим глазам. Антуан рухнул на колени и поднял Рашель на руки; она дышала слабо, с жутким свистом пробитого баллона; на живот и бедра Антуану текло что-то теплое, липкое. Антуан укачивал Рашель и пел: красавица, ты только пожелай… мы будем спать с тобою… Ты только пожелай… И до скончанья века. И до скончанья века.
II
ПАЛЕЦ НА НОГЕ ПОВЕШЕННОГО
Что может кричать человек, верующий в разум? Он может кричать лишь одно: что бы ни случилось и что бы ни было мне показано, оно должно иметь рациональное объяснение. Жиль Делез. О Лейбнице
За два года до этих событий, в миг рождения кабана, принявшего в себя душу отца Ларжо, в тот самый миг, когда благородное животное с визгом припало к розовым сосцам матери — в яме меж двух корней, во мшистой дубовой складке, — вслед за тем, как старый священник мирно почил несколькими минутами ранее и сердце его внезапно остановилось, Матильда, обнаружив тело, покинутое душой, заплакала горючими слезами, опустилась рядом на колени, и взяла его за руку, и поняла, что он мертв, и стала молиться.
Матильда плакала и молилась долго, безутешно, достаточно долго, чтобы мать успела вылизать новорожденного кабанчика, а он — впервые напиться молока и, подкрепившись материнским нектаром, неуклюже встать на ножки, и отправиться в мир, подталкиваемый рылом и пятачком кабанихи, очень скоро забыв обстоятельства, при которых он покинул предыдущую жизнь.
Отплакав свое, Матильда поняла, что нужно действовать; и уложила тело прямо — с почтением и большим трудом, ибо, несмотря на худобу, покойник был тяжелым, и подумала, что в человеке весомы кости, а не жир или душа, поскольку ни того, ни другого у него не осталось. Она скрестила ему руки, закрыла глаза, перекрестилась и снова заплакала, пронзенная горем. Она была доброй католичкой и не могла помыслить, что старый священник теперь резвится под сенью листвы, спотыкаясь и пошатываясь, но уже не как пьяный, каким он изредка бывал при жизни, а как молоденький кабанчик, которым он стал теперь: она утешилась, представив его в раю, среди ангелов.
Похороны прошли через три дня и не слишком удачно. Присутствующие жалели, что надгробную речь читал не сам покойный: поминальный жанр ему особо удавался; к тому же великая вещь — привычка: звучавший с кафедры голос незнакомого священника с певучим акцентом, явно неместного происхождения, придавал всей церемонии что-то экзотическое, несерьезное, отпускное, отчего по контрасту святоши запричитали громче обычного; нежданное отступление от канона побудило немногих присутствовавших мирян обсудить обстоятельства смерти, шепотом и пихая друг друга локтем в бок, потом помянули покойного минутой молчания; наконец в последний раз взглянули на него в окошко гроба, и могильщики, в тот день на удивление трезвые, приступили к выполнению обязанностей. Определив гроб на место, одни пошли в кафе, другие — на работу. Матильда увидела мужа, когда он слезал с трактора. Ее муж вообще не бывал в церкви, и она его этим никогда не попрекала, ибо чувствовала в нем глубокую, истинную веру, веру человека земли, послушного временам года, столь близкого к повседневному чуду природы, что он неизбежно должен по-своему чтить Создателя, хотя и отправился сегодня на посевную, а не на похороны кюре Ларжо, — все знали, что тот был совсем не святой, а всего лишь священник, как бы сильно ни хотела Матильда, чтоб он был именно святым; муж ее вдоволь наигрался с ним в карты вечерами в кафе «Рыбалка», куда ходил за крючками, грузилами и белыми-белыми опарышами, которые кишели в опилках и, забытые на дне торбы, превращались в роскошных серебряных мух. Муж Матильды пил, но меньше других; мог шлепнуть кого-то из детей, но реже других; не изменял жене и оставлял семейный кров, лишь уходя на рыбалку или охоту и тем самым бросая в Колесо новые когорты страждущих душ — судаков, щук, фазанов, куропаток или зайцев, возможно дававших приют душам великих первопроходцев или славных воителей — как знать? А во всяком случае, охотнику и рыбаку то было неведомо. Его часто встречали на рассвете где-нибудь на равнине, с собакой, с переломленным ружьем, висящим на локте, в кепке, натянутой по уши, с красными от холода щеками и носом, и тут же окликали с какой-нибудь горки — эй, Гари! — ибо именно так звали все мужа Матильды. Прозвище тянулось из сумерек детства, и никто не помнил, по какой причине или в силу какого сходства оно возникло, но для всех он стал Гари, а уж для завсегдатаев кафе «Рыбалка» и подавно, — причем так прочно, что, избрав его секретарем Общества охотников, народ с удивлением вспомнил — при заполнении официальных бумаг, — что на самом-то деле он вовсе Патрис.
Так что Матильда поцеловала своего Гари, слезшего с трактора, и грустно пошла на кухню: нет, не варить ей больше еды для отца Ларжо, так любившего зимними вечерами доедать остатки супа, щедро плеснув в него красного, и эту жижу сначала как бы лакал, а потом просто ухватывал тарелку руками, подносил к раскрытому рту и, крепко зажмурившись, допивал: раз — и кончено! Не будет больше никто шумно переводить дух, а потом еще доливать в тарелку маленько красного, крошить туда еще ломоть хлеба и ждать с блестящими от нетерпения глазами, пока он размякнет. Матильда стенялась стоять и смотреть. Она неуклюже прощалась с любимым священником, но тем пристальней следила за ним в окно со двора: едва суп исчезал, а фермерша выходила, он неизменно переходил на водку, и Матильда думала: святой человек, даже недостатки его — продолжение достоинств; он прощал себе то же, что спускал и своей пастве, и был стоек в пьянстве и в великодушии так же, как другие — в грехе, и столь добр, что, начиная милосердие с себя, дозволял себе в одиночестве неслабую дозу сливовицы, щедрый дар своего вертограда, которую гнал подпольно при добром попустительстве жандармерии его любезный сосед, забирая лишь четверть урожая богослужителя для личных нужд.
Нет, не будет больше Матильда носить покойнику остатки собственного супа, воскресного цыпленка или цесарки, потому как он — вот те на! — взял и откинулся; не будет он больше пить свою самогонку и не скажет ей: ах, Матильда-Матильда. Ей стало ужасно горько, и муж, увидев, что она всхлипывает, обнял ее и прижал к себе; этот знак нежности так тронул ее, что даже почти отвлек от священника и его печальной смерти, вплоть до того момента, когда эта история действительно начинается, то есть когда кабанчик, вместилище души отца Ларжо, в густых зарослях познаёт свою первую самку, после нескольких месяцев жизни, проведенной за бездумными поисками жратвы, хрумканьем выпавших из гнезда птенцов или ворошением падали и пожиранием ее там же, на месте, на краю болот, где устремляются ввысь тополя, в редких густых изгородях, уцелевших после перехода к выращиванию зерновых, за несколько сотен метров от пресвитерия, примыкающего к романской церкви, где аббат Ларжо присоединился к выводку поросят.
За это время старого священника сменил молодой, ему было лет сорок, он жил в городе и совмещал сразу несколько приходов. Стоявшая запертой ризница хранила память о Ларжо, церковь открывалась лишь раз в месяц по воскресеньям, а то и реже, в неудобное время, поскольку служителю после них надо было еще к полудню добраться до районного центра, и малочисленность паствы в ранний час утверждала его в мысли, что сюда нет смысла и ездить; и по его вине церковь чаще всего пустовала, что вызывало ярую зависть прихожанок к окрестным городкам — Пьер-Сен-Кристофа и так уже лишился почты и булочной.
Матильда сосредоточилась на счетах и свежевании кроликов без Божьей помощи: на Господа она с недавних пор была в обиде. Ведь он лишил ее единственного мужчины, помимо мужа, чье вожделение она, Матильда, так и не смогла угадать, несмотря на всю свою скромность и юбку из шотландки.
* * *
Деревня раскинулась между рекой и распятым Иисусом, это крест на перепутье отмечает границу соседней таинственной Вандеи: на западе шуаны владеют всей территорией до самого океана, и, несмотря на молодость этой границы — едва лишь двести тридцать лет, она объясняла, что люди редко ездили к морю, предпочитая барахтаться в каналах и реках, если им вдруг хотелось искупаться, но в то утро купаться совсем не хотелось, поскольку стояла поздняя осень, холодная и сырая, когда короткие дня вязнут в тумане, а вечерами тянет повеситься. И в тот же миг, когда в далеких кустах кабан, принявший душу аббата Ларжо, сопя вошел в свою первую самку, проснулась Люси. Она открыла глаза, такие же серые, как рассветный вид за окном, с облезлой бузиной и лысым орешником; поежилась, на мгновение подумала, не остаться ли в нагретом логове постели, под тяжелой периной, где, за ночь принюхавшись, она перестала чувствовать запах псины, пота и остывшей печки, закрыла глаза, перевернулась на другой бок, пес лизнул ей плечо, она пихнула его коленкой, голая нога высунулась из-под груды одеял, внутрь проник холод, она заворчала, как только что стукнутая ею собака, но было поздно, утробный уют грязи и сна распался, она резко откинула перину, сея панику в рядах невидимых клещей, сунула ноги в шлепанцы и поскакала вниз по лестнице, в то время как в двух километрах от нее кабан приступал к нескончаемому экстазу, опираясь передними копытами на плечи свиньи.
Внизу температура была терпимей, в камине еще тлели угли; дед сидел в кресле и слушал радио, он радостно осклабился, когда мимо пронеслись ночная рубашка, ноги и трусы Люси, и тут же сквозь штаны рефлекторно ухватил свой краник, похожий теперь на какую-то мертвую шкурку, — двумя пальцам и, как ломтик сала; Люси заметила (или угадала) похотливый жест старика и вспыхнула гневом; она заперлась в ванной на ключ, потому что старик иногда доползал подглядывать даже туда. Она сполоснула лицо, понюхала одежду, решила, что сойдет, оделась и, сочтя, что еще не так холодно, чтобы писать в ванну, надела резиновые сапоги и побежала в уборную. Пес последовал за ней и исчез в траве и грядках, не вспомнив, что именно он много лет назад, еще в теле бабушки Люси, перекапывал, сажал, рыхлил и полол этот сад, ухаживал за огородом, по которому сегодня с удовольствием гонял полевок и кротов, хотя они и оказывались проворней. Люси, дрожа от холода, вышла из уборной, ударом сапога отправила в Колесо хилого паучка, в котором дремал в ожидании мух немолодой учитель из местных, павший на поле чести в 1916 году, чье имя, как положено, значилось на памятной стеле у бывшей мэрии, теперь преобразованной в Дом празднеств. Не скорбя о раздавленном пауке, Люси поскорее вернулась в тепло дома. Ее дед (худое лицо, безбрежные петлистые уши) что-то буркнул, она в ответ привычно шлепнула его по затылку, что в высшей степени раздражало старикана, потому что от шлепка его зубной протез вылетал вперед и потом приходилось вправлять его на место, как скользкую мыльницу, — поневоле отцепляя правую руку от штанов. Люси стала греть в кастрюле остатки кофе. Она посмотрела на щербатые фаянсовые тарелки, громоздившиеся в раковине, на плесень, ползущую по краю забытой кастрюли, на миг загляделась на симпатичную серозеленую поросль на красном сгустке давнего соуса, не подозревая, что такое сочуствие подарит грибообразной массе чуть более приятную реинкарнацию, когда бытовое средство для мытья посуды снова сбросит ее в бездну. Она чувствовала, как давит на плечи грязь, посуда, мусор, похотливый старикашка, целый мир, — вздохнула и положила на тлеющие угли новое полено. Кофе в кастрюле закипел, она ругнулась и сорвалась с места, густая булькающая жидкость черной лужей разлилась по плите, как слой нефти растекаясь по жирной эмали. Люси опять вздохнула, выключила газ, швырнула в деда мокрой тряпкой, тот стал хихикать, подхрюкивать и сопеть, а потом ругаться и плеваться, поскольку смердящая прихватка попала ему прямо в лоб.