Фердинанд, или Новый Радищев
Шрифт:
Иные псы не крышевали, а старались, как профессиональные нищие, действовать на доверии. Они добывали свой кусок за счет актерского мастерства, выразительно демонстрируя полную безвыходность своего отчаянного положения. Помню, как осенью 2000 года вся наша семья уезжала из деревни в слезах, оставляя возле опустевшего дома жалкую, сиротливую собачку почти благородных кровей, которая долго бежала за машиной, как бы умоляя: «Возьмите меня, люди добрые, с собой, я так жажду новой, светлой жизни, я тоже хочу увидеть небо в алмазах, в Москву! В Москву!» Эта собачка по имени Лайма жила возле дома почти все лето, вела себя идеально, была скромна, даже застенчива. Почти краснея, она принимала подаяния и выразительно смотрела своими черными, глубокими очами. Словом, она завладела нашими сердцами. Только отчаянная псиная вонь, грязная шерсть и решительные возражения нашего кота Кирюши не позволили мне взять собачку в Петербург. Всю зиму виделось нам, как эта прелестная собачка замерзает у ворот опустевшего дома. Но каково же было удивление всего семейства, когда на следующий год она пришла к дому вполне живая и упитанная (надо полагать — от хозяина) и, напрочь забыв весь наш летошный роман, так же, как и в прошлом году, стала нежно и застенчиво заглядывать мне в глаза, желая поближе познакомиться, понравиться и дружить-дружить — не в еде же дело!
Ох, эти собачьи взоры! Никогда не забуду случая, происшедшего со мной в Петербурге, возле универсама «Патэрсон» (или, как в народе, — «Паркинсон»), Как-то зимой неподалеку от дверей универсама, спиной к ним (как будто этот храм провианта его совсем не волнует) сидел огромный рыжий пес с замечательными по выразительности глазами — точь-в-точь как у артистки Неёловой. Когда я проходил мимо него в магазин, он поймал мой взгляд и пристально посмотрел на меня, при этом медленно поворачивая голову из-за плеча, что придавало всей сцене дополнительную напряженность и драматизм. Этот взгляд запал мне в душу, и в мясном отделе я купил полкило костей. Когда я вышел из универсама, то увидел, что Чубайс жрет колбасу, которую ему только что вынес из магазина какой-то сердобольный дядька. Увидав мои жалкие кости, дядька рассмеялся и сказал, что я уже третий из самаритян, и показал на кучу костей и обрезков, из которых можно было бы сварить бульона на взвод солдат. Вот что значит профессионал экстра-класса!
Налет же был другим псом. Он прибегал к нам на короткое время, но зато регулярно. Обычно он встречал сильную конкуренцию со стороны нашего соседа, могучего, красивого кобеля Фимки, считавшего себя нашим единственным фаворитом и защитником. Налет заведомо признавал право первородства за Фимкой и обычно ложился в траве, вдали от дома, так сказать на втором плане, полагая, что у этих богатых дачников «жратвы гораздо», а глубокоуважаемый Ефим Иванович (встретился бы ты мне в Карузах!) все равно отвлечется по своим собачьим делам и тогда можно будет подкрепиться. Но Фимка безмятежно спал у самой миски, и поэтому из травы порой часами торчало нелюдимое собачье лицо Налета. Но все же он был примечателен другим — своими охотничьими гонами. Видно, что порой жизнь попрошайки ему надоедала, и вечером, когда шум жизни стихал, из глубины леса можно было услышать его умноженный эхом лай, не просто бессмысленное бреханье, а гон — лай отчетливо перемещался по кругу, явно обученный охотиться пес гнал зайца или лису на охотника. А охотник лежал в Карузах бессмысленным и недвижимым… А потом Налет исчез — возможно, его съели волки, которые стали подлинным бедствием здешних мест, или его задавила машина. И теперь на закате летнего солнца, в тиши наступающего вечера я больше не слышу его призывного и безнадежного лая… Фимки тоже уже нет на свете — пользуясь своей силой и чувствуя себя самым большим собачьим бугром в округе, он совсем охамел, и осенью его убил возмущенный сосед, когда застал мерзавца за попыткой вытащить из сарая полсвиньи.
Глава 25. Большое Кивалово
До начала 1990-х годов Карузы были последней деревней, до которой можно было доехать в направлении нашего Большого Кивалова. На несколько километров, разделяющих эти деревни, тянулось бездорожье. Как-то однажды в Германии профессор русского языка спросил меня, как же объяснить немецким студентам русское слово «бездорожье». Если это не дорога, то почему по ней ездят? [68] Если же это дорога, то почему она называется «бездорожье»? От Каруз до Кивалова тянулось именно бездорожье, по которому проехать было невозможно, но люди все-таки ездили. Конечно, о том, чтобы преодолеть бездорожье на легковой машине, даже и мечтать не приходилось. Тут уж дай Бог пройти пешком в резиновых сапогах, да еще задирая до ушей полы пальто или плаща, — словом, великие, национальные, нелечебные русские грязи. Говорят, кубометр нашего псковского грязеобразующего суглинка в качестве эталона лежит в Париже, в Палате мер и весов. Весной и осенью («Осенние Федоры подол подтыкают») грязи напрочь разрывали коммуникацию деревни с окружающим миром. Теперь на авторалли «Золотая бочка — По просторам России» такой кусок маршрута называется «спецучастком».
68
Примеры: «Мы ехали несколько верст по бездорожью» (И. Тургенев); «Расписание движения автобусов временное, на период бездорожья» (Иванов, начальник Новоржевского автопредприятия).
Как рассказывают местные жители, поздней осенью 1941 года через спецучасток с трудом, но все-таки проехал на лошади оккупант — немецкий обер-лейтенант или даже ефрейтор. Когда председатель колхоза собрал людей на единственном сухом в деревне месте, офицер сказал только одно: «Kolhosen kaput!» — и тотчас уехал обратно. Через двадцать минут коллективное хозяйство, лелеемое партией с 1929 года, перестало существовать — бывшие колхозники быстро растащили все обобществленное, но памятное каждому добро по своим домам. Я долго спрашивал у соседей, как же назывался колхоз, который ликвидировал немец? — «Да черт его знат, вроде бы, „Сознание“». — «Как это „Сознание“? Может быть „Социалистическое сознание“?» — «Может, и „Социалистическое“, кому ж то знат, горазд давно было!» Словом, как писали в отрывных численниках советских времен, «не страшен мороз, когда за спиной колхоз».
Кстати, введение колхозного строя на Псковщине проходило непросто. О колхозах в народе ходили страшные слухи, причем с каннибалистским уклоном: что де там «поросят будут обменивать на ребят», а стариков и старух «будут на колбасы резать и на мыло употреблять». Судачили, что «зямля тракторы не держит» (это, учитывая болотистые почвы Псковщины, почти соответствовало истине, о чем будет сказано ниже). Но более всего по деревням поговаривали о введении с началом колхозов какого-то особого сорокаметрового «колхозного одеяла». Такие байковые одеяла (якобы по особому указу самого всесоюзного старосты Михаливаныча Калинина) начали шить для новых колхозов на Псковской швейной фабрике, и скоро-де их привезут в район, после чего и под ними будут обязаны спать всем колхозом. В этом-то якобы и состоит одна из целей коллективизации. В разных местах длина этого мифического байкового чудища увеличивалась до 50 и даже до 100 метров. При этом нельзя сказать, что слухи о введении такого одеяла пугали всех без исключения будущих колхозников…
Грязи создавали непреодолимый барьер на пути не только немцев и партизан, а позже, в мирное время, и для дачников, стремившихся в Кивалово. Им предстояло смириться с тем, что машину нужно оставлять у дома карузской учителки, платить Васе-Голубю рубли (хотя охраны он не гарантировал) и на своем горбу, в несколько рейсов, волочить по грязям вещи, продукты, собак и котов (а что противнее всего — так это нести в ящиках ломкую помидорную и огуречную рассаду) до самого Кивалова. Существовал и другой вариант трека через грязи: ехать за семь километров в Заречье и ломать шапку перед местным трактористом. Он же, расхристанный и пьяный, медленно выходил на крыльцо своего дома и окидывал тебя взглядом Емельки Пугачева, который вершил суд над несчастным комендантом Белогорской крепости и его супругой Василисой Егоровной. Но все же после непродолжительного торга, за известное количество спиртного, он соглашался помочь. Залихватски крякнув, он садился в свой сутками работавший на холостом ходу гусеничный трактор и приезжал к берегу великих грязей спецучастка, таща за собой огромный железный лист или сани-волокуши. На них-то и водружалось авто, и таким транспортным порядком, напоминавшим движение очередной Антарктической экспедиции со станции «Мирный» на станцию «Восток», обоз медленно преодолевал грязи. В Кивалове машину сгружали на сухое место и оставляли там в полном заточении до скончания отпуска. Тогда уже по новому челобитью Пугачев и его спасительный трактор с саням вновь появлялся вдали. Дымя и ныряя, как морской буксир, между бугров и промоин, он медленно приближался к деревне. Все население Кивалова, как трезвое, так и пьяное, с тревогой и надежной смотрело на отважного естествоиспытателя. Из уст в уста передавалась история времен «Малинкова, который налог отменил», о том, как такой же трактор с санями нырнул в промоину, да так никогда больше и не появился на бугорке.
Одни говорили, что он утонул во внезапно открывшейся «плоруби» в бездонном болоте и спустя тысячу лет его, вместе с трактористом Пугачевым, прекрасно сохранившимся благодаря проспиртованности и отсутствию в болотной толще кислорода, извлекут из торфоразработок (как это теперь часто происходит в Скандинавии и Англии с древними утоплыми покойниками или жертвами жестоких обрядов кельтов дохристианских времен). Тогда его трактор поместят в коллекцию античной техники, а самого Пугачева выставят в Музее зоологии или даже в самом Эрмитаже рядом с мамонтенком Димой, и на него будут любоваться экскурсанты со всего мира. Другие же убеждены, что Пугачев случайно попал в точку пресловутой бифуркации и теперь, бросив заглохший наконец-то трактор, унылый и трезвый бродит где-то в параллельном мире. Там он питается летучими мышами и какими-то неведомыми светящимися в темноте и разговаривающими с ним по-русски ягодами. Возможно также, что он провалился сквозь землю, например в Колумбию — там наши автоматы, трактора и вертолеты, как известно, не редкость, и теперь он — один из командиров партизанского отряда Фронта освобождения имени Фарабундо. Загорелый многоженец, наркоман и анархист, он дорого стоит — за его забубенную голову ФБР обещает миллион песо.
Кстати, нечто подобное произошло и с одним из моих коллег-американцев Филом М. Несколько лет назад он позвонил мне от ближайшей станции метро, уточнил дорогу, сказал, что сейчас придет, но так и не появился в моем доме никогда, а… оказался (как он мне описал в письме много месяцев спустя) неизъяснимым образом не на Васильевском острове, а на пороге своего дома, в городке Клинтоне, штат Нью-Йорк. Впрочем, с ним и раньше случались подобные истории. На заре перестройки, впервые приехав в Петербург в научную командировку, Фил поселился в доме своего петербургского приятеля. Наутро он, исполненный исследовательского зуда и куража, помчался в Публичную библиотеку, но вечером, выходя оттуда, вдруг обнаружил, что безвозвратно потерял свою записную книжку с адресом и телефоном своего пристанища. Проклиная свой идиотизм, он бессмысленно проблуждал до глубокой ночи по совершенно одинаковым дворам вокруг дома гостеприимного русского друга. Наконец, в полном отчаянии, Фил сел в метро и поехал в центр, где и поселился в дорогущей интуристовской гостинице. Оттуда он два дня бомбардировал электронными письмами и обзванивал всю американскую профессуру от Бостона до Беркли и от Нового Орлеана до Анкориджа с единственной целью — узнать адрес или телефон петербургского приятеля. Приятель же, в свою очередь, страшно обеспокоенный пропажей иностранного постояльца, явно не склонного к ночным похождениям по кабакам на Невском, двое суток обзванивал все морги, вытрезвители и больницы, поднял на уши всех знакомых и даже местные власти. Наконец, отправившись по неотложным делам в город, у дверей Публички он случайно встретил Фила, который кинулся к нему с такими горячими объятиями и продолжительными, слюнявыми поцелуями, что о приятеле вскоре пошли слухи — дескать, сменил по последней моде дотоле вполне традиционную сексуальную ориентацию, что помешало ему при выдвижении кандидатом в депутаты от «Яблока». Хотя, положа руку на сердце, скажем, что он навряд ли бы и прошел — его противником оказался любимый нашим электоратом телеведущий-некрофил Обзоров…
Когда же трактор все-таки добирался до Кивалова, он брал на борт пополневший и загоревший за лето автомобильчик вместе с его хозяевами, собаками, кошками, медом, вареньем и соленьем и победно утаскивал к проезжей дороге. Однако вскоре после нашего поселения в Кивалово по бывшим грязям от Каруз протянули асфальтовую дорогу длиной в километр — ровно столько, сколько нужно небольшому самолету для разгона. Кроме этого широкого и ровного куска асфальта в окрестностях ничего подобного не встречается — обычные извилистые, пыльные, ухабистые дороги, скучные перекрестки без указателей. Каждый раз, повернув в Карузах на эту полосу от умирающего дома старой учителки, у дорожного столба с цифрой «0» я пристегиваю ремни безопасности и жму на всю катушку в надежде, что в конце этой асфальтовой ленты я тоже, как эпикуреец Пугачев, попаду в точку бифуркации. И тогда через тысячу лет мы с ним, счастливые и довольные, обретем бессмертие и будем лежать под стеклом в Эрмитаже в зале Древнейшей России, неуловимо похожие друг на друга, тихие и коричневые, как сушеные финики…