Не зря, не зря по всем дорогам судьба вела меня сюда, здесь нервы нашей связи с Богом обнажены, как провода. Я с первых дней прижился тут, мне здесь тепло, светло и сухо, и прямо в воздухе растут плоды беспочвенного духа. Судьбой обглоданная кость, заблудший муравей, чужой свободы робкий гость я на земле моей. Когда сюда придет беда, я здесь приму беду, и лишь отсюда в никуда я некогда уйду. 1991 год
Второй иерусалимский дневник
Пришел в итоге путь мой грустный, кривой и непринципиальный, в великий город захолустный, планеты центр провинциальный.
Россия для души и для ума —
как первая любовь и как тюрьма
Мы благо миру сделали великое, недаром мы душевные калеки, мы будущее, черное и дикое, отжили за других в двадцатом веке. Остался жив и цел, в уме и силе, и прежние не сломлены замашки, а был рожден в сорочке, что в России всегда вело к смирительной рубашке. Мы жили там, не пряча взгляда, а в наши души и артерии сочился тонкий яд распада гниющей заживо империи. Россия, наши судьбы гнусно скомкав, еще нас обрекла наверняка на пристальность безжалостных потомков, брезгливый интерес издалека. Где взрывчато, гнусно и ржаво, там чувства и мысли острее, чем гуще прогнила держава, тем чище к ней слабость в еврее. Как бы ни были духом богаты, но с ошметками русского теста мы заметны везде, как цитаты из большого безумного текста. Пока мы кричали и спорили, ключи подбирая к секрету, трагедия русской истории легко перешла в оперетту. Темна российская заря, и смутный страх меня тревожит: Россия в поисках царя себе найти еврея может. Мы обучились в той стране отменно благостной науке: ценить в порвавшейся струне ее неизданные звуки. В душе у всех теперь надрыв: без капли жалости эпоха всех обокрала, вдруг открыв, что где нас нет, там тоже плохо. Бессилен плач и пуст молебен в эпоху длительной беды, зато стократ сильней целебен дух чуши и белиберды. Забавно, как тихо и вкрадчиво из воздуха, быта, искусства — проникла в наш дух азиатчина тяжелого стадного чувства. Мне чудится порой: посланцы Божьи, в безвылазной грязи изнемогая, в российском захолустном бездорожье кричат во тьму, что весть у них благая. Российская судьба своеобразна, в ней жизненная всякая игра пронизана миазмами маразма чего-нибудь, протухшего вчера. Не зря мы гнили врозь и вместе, ведь мы и вырастили всех, дарящих нам теперь по чести свое презрение и смех. Воздух вековечных русских споров пахнет исторической тоской: душно от несчетных прокуроров, мыслящих на фене воровской. Увы, приметы и улики российской жизни возрожденной — раскаты, рокоты и рыки народной воли пробужденной. Если вернутся времена всех наций братского объятья, то, как ушедшая жена, — забрать оставшиеся платья. Среди совсем чужих равнин теперь матрешкой и винтовкой торгует гордый славянин с еврейской прытью и сноровкой. Прохвосты, проходимцы и пройдохи, и прочие, кто духом ядовит, в гармонии с дыханием эпохи легко меняют запахи и вид. В России после пробуждения опять тоска туманит лица: все снова ищут убеждения, чтобы опять закабалиться. Сквозь общие радость и смех, под музыку, песни и танцы дерьмо поднимается вверх и туго смыкается в панцирь. Секретари и председатели, директора и заместители — их как ни шли к ебене матери, они и там руководители. В той российской, нами прожитой неволе, меж руин ее, развалин и обломков — много крови, много грязи, много боли — много смысла для забывчивых потомков. Слепец бежит во мраке, и дух его парит, неся незрячим факел, который не горит. Нас рабство меняло за долгие годы — мы гнулись, ломались, устали... Свободны не те, кто дожил до свободы, а те, кто свободными стали.