Газета Завтра 334 (17 2000)
Шрифт:
Корр. Эта встреча действительно настолько вас перевернула?
В.К. Скорее, придала мне уверенности. Ведь уже к 1956 году большинство людей, которые тогда были на авансцене культуры, не очень меня удовлетворяли, у меня даже не находилось с ними общей темы для разговора. Кстати, считается, что Кожинов вот такой патриот. У нас тогда патриотами считались люди, которые группировались вокруг журнала "Октябрь". А с ними у меня были столь же прохладные отношения, что и с "Новым миром". Меня ни там, ни там не терпели. Но мне удалось добиться первой серьезной публикации Николая Рубцова в журнале "Октябрь". А с другой стороны, я ценил, например, прозу Василия Белова, которая печаталась в "Новом мире", причем печаталась по воле Твардовского, а не других сотрудников журнала. Так что было такое странное явление, в какой-то момент я даже был чрезвычайно смущен, когда задумался над тем, что же такое: и слева, и справа меня ругают. И вот пришел я к выводу, который может показаться даже нескромным, но я говорю не о величинах, а о тенденциях. Я сообразил, что и Пушкина, и Гоголя, и Толстого, и Достоевского тоже критиковали и справа и слева, что это, значит, правильно, и я стою на верном пути. Я повторю, что говорю только о программе и никоим образом не вхожу в этот великий ряд — просто я нащупал что-то сердцевинное.
Корр. Но вы научились воспринимать эти удары судьбы, так сказать, философски? И, кроме имен Бонди и Бахтина, вы называли еще Ильенкова.
В.К. Да, с Эвальдом Васильевичем Ильенковым я познакомился в середине 50-х. Это был очень высокоодаренный мыслитель, возможно, не осуществивший себя до конца и более интересный даже не своими публичными лекциями, а просто личным общением. Это была удивительная вещь — он самые отвлеченные философские категории объяснял так, как будто выкладывал их на ладонь и разглядывал вместе с собеседником, как объемные тела. Это общение тоже очень много мне дало: даже не книги — основные работы Ильенкова были изданы значительно позже, после его кончины,— а именно беседы с ним.
Корр. Вообще, можно ли сказать, что наша эстетическая наука, советская еще, уровень которой задан такими тремя великим фигурами, как Лосев, Бахтин и Ильенков — это мировой прорыв, который нам еще предстоит освоить? И вот вы лично, получается, были близко знакомы с двумя из этих великих эстетиков...
В.К. Совершенно с вами согласен в том, что касается характеристики этих ученых. А о существовании Лосева я узнал достаточно поздно, в 1953 году, когда вышла в "Ученых записках Московского педагогического института" его первая книга об античной эстетике и мифологии. Но когда я достиг какого-то положения, при котором мог способствовать изданию книги Бахтина, к тому времени Лосев активно печатался, и я не чувствовал необходимости быть рядом с ним. А рядом с Бахтиным никого тогда не было — и я сосредоточился на общении с ним. Лосев же к началу 60-х годов был окружен достаточно серьезным кругом почитателей, его книги издавались, и положение его было совершенно иное, нежели у Бахтина. Самое интересное заключается в том, что многие люди, которые через меня были связаны с Бахтиным, они были связаны и с Лосевым, не раз предлагали меня привести к нему, но я к этому не стремился, поскольку не считал, что я там нужен. И единственный раз я видел Лосева, когда меня на торжества по случаю его 85-летия привел ученик и почитатель Алексея Федоровича Арсений Гулыга. И юбиляр меня тогда просто поразил, когда совершенно юношеским голосом произнес дивную речь на латыни, причем он, думаю, полностью отдавал себе отчет в том, что за исключением нескольких человек, присутствующих в зале, никто его не понимает. Но речь эта все равно произвела очень сильное впечатление, поскольку была не заученной наизусть, а импровизировалась на ходу. Кстати, имейте в виду, что Бахтин и Лосев достаточно сложно относились друг к другу. Бахтин считал Лосева в первую очередь историком эстетики, а не самобытным мыслителем. И к тому же, они имели достаточно драматическую связь через знаменитую пианистку Юдину Маргариту Евгеньевну. У нее было что-то вроде романа с Лосевым и, по-моему, с Бахтиным тоже.
Корр. Да, действительно, мир этот тесен. Но в нем столько людей, столько полей для приложения своих способностей, что в этом многообразии бывает трудно найти себя. Чем же все-таки определялся ваш выбор?
В.К. У меня слишком многообразные интересы и, соответственно, очень много людей, с которыми я нахожусь в достаточно коротких отношениях. То есть я был связан за свою жизнь с многими тысячами людей, и не в виде заочного или очного знакомства, а что-то вместе с ними предпринимал, что-то реальное делал. Одно время, например, я интересовался кинематографом и написал несколько статей о киноискусстве. Затем перестал интересоваться этим делом, просто запрещал себе о нем писать. Был интерес к живописи, особенно когда появилась так называемая "подпольная" живопись, я узнал всех этих художников. Был тогда такой известный подпольный живописец Оскар Рабин, который потом эмигрировал — первая его выставка прошла в моей квартире. Но и этот интерес я в себе зачеркнул. Позже меня по старой памяти приглашали на то или иное художественное мероприятие, но я чаще всего отказывался. А что касается литературы в самом широком плане, истории, философии — я постоянно этим всем занимался. Тем более, что философия для серьезного понимания и литературы, и истории просто необходима. Я уже говорил, что совсем еще мальчишкой написал свою "Историю Москвы", но затем пошел все-таки не на исторический факультет, а на филологический. Кстати, и Игорь Ростиславович Шафаревич в одном из своих интервью как-то обмолвился, что когда он был совсем молодым человеком, то хотел заниматься вовсе не математикой, а историей, но смутно сознавал, что историей серьезно в то время заниматься нельзя, а потому и пошел в математику. Я не могу сказать, что осознавал нечто подобное, но вполне возможно, что выбор совершился бессознательно, и я занялся не историей, а литературой. Но впоследствии, когда я стал просматривать все, что было мною написано о литературе, то всюду обнаружил явный интерес к истории. То есть этот фундамент, эта основа присутствовала у меня всегда. Я всегда стремился очень четко связать со временем все литературные произведения о которых писал: шла ли речь о древних писателях, о литературе XIX века или даже о современной — я всегда стремился обосновать движение литературы движением истории. Я всегда считал, что не литература отражает историю, а история порождает литературу как свой высший и самый ценный плод. В конце концов, я очень люблю это высказывание Достоевского, что когда последнего человека призовут на последний, Страшный Суд и спросят, зачем он жил на Земле и в чем видит смысл своей жизни, то человек вместо ответа может молча подать "Дон Кихота" Сервантеса. Наша культура и есть вот этот ответ человечества, обращенный в вечность. Кстати, Бахтин в центре своей книги о Достоевском написал, что в этом мире ничего не кончено и никогда не будет кончено. Но тем более, если это так, необходимо оставлять за собой такие бескорыстные и объективные свидетельства. Это и есть культура. Потому что все остальное, по большому счету, не представляет никакого интереса. Хотя художник может получать деньги за картину, в его искусстве существует элемент бескорыстия, самоотдачи. Огромное количество людей пишут стихи, по-моему, в убеждении, что раз в их стихах запечатлена их индивидуальная жизнь, то она остается навечно, в той материи, которая непременно сохранится — а слово переживает века и тысячелетия.
Корр. Вопрос только в том, что словом сказано. И кому сказано. Ведь нет пророка в своем Отечестве...
В.К. У большинства нашей интеллигенции сформировалось представление, что на Западе все неизмеримо выше. Я впервые столкнулся с этим, когда сказал одному из заместителей директора ИМЛ, весьма патриотично настроенному, кстати, о том, что необходимо издать книгу Бахтина о Достоевском, тот только рукой махнул: "Что вы! Там, на Западе написали о Достоевском гораздо глубже и интереснее, чем ваш Бахтин". Дело было в 1961-м году, мы космос штурмовали... А директор нашего института Б.Л.Сучков, человек совершенно прозападный, вызвал как-то нас с Палиевским и между делом спросил: "Что вы все возитесь с Россией? Это ведь Чухлома. Есть только один Солженицын, да и тот накануне высылки". Но с Бахтиным у него все сложилось иначе. Он съездил в Париж, узнал, что там в моде новое течение "структурализм бахтиньен", и стал всячески поддерживать мои публикации по Бахтину, которые до того запрещал: что вот, мол, какого-то Бахтина в Саранске выкопали?
А сейчас очень многие патриотически настроенные люди, даже образованные, питают иллюзию, будто можно выбросить из нашей истории последние восемьдесят с лишним лет и восстановить жизнь наших предков. Они поступают точно так же, как поступали революционеры в семнадцатом году: сбросить историю с парохода современности — и точка. Я осознал это очень рано, и всегда находил людей, которые стремились к полному соединению нашей истории. А крикливый, поверхностный патриотизм всегда вызывал во мне какое-то недоверие. Мне всегда хотелось, чтобы существовал пласт людей, в которых проявлена вся наша тысячелетняя Россия, а не какие-то кусочки ее истории. И это были люди абсолютно разные: с одной стороны, Михаил Михайлович Бахтин, который родился еще в 1895 году, человек высочайшего философского уровня, еще 15-летним мальчиком прочитавший Кьеркегора,— а с другой стороны, детдомовец Николай Рубцов, который в 1963 году написал: "Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, Не жаль мне, не жаль мне поруганных белых церквей..." И как только я видел в человеке огонь, связанный с тысячелетней нашей культурой, то старался быть рядом с этим человеком. Патриотизм имеет смысл только тогда, когда он творческий, когда он может что-то противопоставить и доказать патриотизму других народов. Тем же я пытался заниматься в своих сочинениях о прошлом, представить историю России в ее целом, объективном смысле.Вообще, изучению истории я отдал гораздо больше сил и времени, чем литературоведению. Меня все время интересовала именно история в зеркале литературы и языка. А собственно литературоведение не вызывало во мне такого внутреннего интереса, хотя давалось достаточно легко. И когда я поделился своими сомнениями с Бахтиным, Михаил Михайлович ответил мне, что ничего странного тут нет, что литературоведение — слишком межеумочная область, чтобы ей заниматься всерьез, нужно быть или писателем, или философом.
Корр. Надеюсь, темой нашей следующей беседы станет как раз тема истинного лица уходящего двадцатого века.
Беседу вел Вл.ВИННИКОВ
Анатолий Афанасьев “НОВЫЙ РУССКИЙ НА РАНДЕВУ” (Фрагмент романа "Реквием по братве")
У ТАИНЫ ПРЕМЬЕРА. Первый раз она выходила в прямой эфир со своей собственной получасовой передачей "Новый русский на рандеву". Давно об этом мечтала — и вот сбылось. Полгода убеждала, уговаривала, стелилась мелким бесом — и наконец случилось чудо. Телевидение на ту пору напоминало кипящий котел, где в мясном бульоне, перед тем, как свариться, сцепились в смертельной схватке головастики всех видов. Атмосфера зеркально отражала то, что происходило во всем российском обществе, охваченном массовой шизофренией: хаос, взаимное недоверие, борьба всех со всеми — и подспудно — тупое, смутное ожидание апокалипсиса.
Кроме внутренних разборок, в которых так или иначе участвовали все каналы, обитателей “Останкино” по-прежнему донимали призраки 93-го года, когда обезумевшая чернь подступила вплотную к родному гнездовью, грозя разнести его по кирпичику своими измазанными в крови и мазуте клешнями. Тогда их спасли от расправы благородные омоновцы, бескорыстные защитники прав человека, но где гарантия, что, повторись история на новом витке, все опять кончится благополучно? Страна уже не та, да и лихие спецназовцы после чеченской бойни стали как-то недобро, блудливо коситься на независимых журналистов.
Преимущество Таины Букиной было в том, что она не принадлежала ни к какой определенной тусовке. Никто толком не мог сказать, у кого она на содержании. Недавно ее вызвал на собеседование директор информационных программ, некто Туеросов Халим Олегович, личность необыкновенная во всех отношениях. Известен он был прежде всего тем, что сумел продаться практически всем без исключения враждующим между собой финансовым группировкам и никого ни разу не подвел. При этом продолжал пользоваться полным доверием “царской семьи”, которой клялся в верности с 91-го года. Сверхъестественную изворотливость Халима Олеговича многие объясняли покровительством высших, а именно самого Князя Тьмы, другие намекали на его родственные связи с Папой Римским, но Таина полагала, что причины непотопляемости телемагната заключаются в нем самом, в его фантастическом умении менять взгляды, убеждения и пристрастия не ежеквартально, в зависимости от направления политических ветров, на что способен каждый порядочный демократ, а практически ежечасно, в процессе любого разговора, на глазах у собеседника, причем новым убеждениям Туеросов отдавался с таким восторгом и ликованием, с каким рано созревший юноша впивается в губы своей первой возлюбленной. Как бы то ни было, при любых потрясениях, когда рушились самые прочные репутации, когда пушинкой слетали с плеч забубенные журналистские головы (часто в буквальном смысле), Халим Олегович, пылкий и непреклонный, оставался на самом верху, разве что иногда перемещался с канала на канал, да изредка, раз в год, отбывал в Штаты на очередную стажировку. В последний месяц из Туеросова неожиданно вылупился крутой патриот, который мог дать фору Лужкову и Зюганову вместе взятым. В одном из недавних выступлений Халим Олегович, бешено сверля глазами какого-то приглашенного на передачу замухрышку-нацмена, яростно возвестил, что намерен самолично организовать фонд для возведения крепостной стены по всему периметру Северного Кавказа, через которую, по его словам, не просочится ни один террорист-инородец. Также он первый на телевидении употребил слово "русский" в нейтральном смысле, без привычного ругательного оттенка (русский фашизм, русская мафия, русские рабы и т.д.), что, однако, далось ему нелегко: после знаковой передачи Халима Олеговича отвезли в загородную резиденцию с сердечным приступом.
Попасть к Туеросову на прием для рядового сотрудника было невероятным везением — либо означало конец карьеры. Внешне Халим Олегович не представлял из себя ничего выдающегося: невзрачный пухлый мужичок с козлиной бородкой а-ля дедушка Калинин и с миндалевидными, печальными глазами, как у человека, который вечно удручен неведомым для большинства замогильным знанием. Во время публичных выступлений эти чудесные глаза начинали фосфоресцировать, словно желто-алые угольки, вынырнувшие из разворошенного пепла. Говорили, что в отношениях с дамами Туеросов неукротим, как инквизитор, и не терпит никаких компромиссов. Если на глаза ему попадалась новенькая сотрудница студии не старше семидесяти лет, он попросту хватал ее за волосы и тащил к себе в кабинет. Своей секретарше, привыкшей к его причудам, на ходу бросал всегда одну и ту же фразу: "Надо проверить, какая у нее дикция". Про его любовные подвиги складывали легенды, и обожествлявшие Туеросова телевизионные дивы наградили его ласковыми прозвищами "Гинеколог" и "Сортир-бой". Последнее прозвище было связано с тем, что однажды Халим Олегович погнался по коридору за молоденькой, шустрой практиканткой, а та спряталась от него в туалете, где он и настиг ее в присутствии знаменитой, всенародно любимой еще с советских времен дикторши Л. С дикторшей случился нервический припадок, и вскоре она подала на Халима Олеговича в суд, требуя возмещения морального убытка. Суд Туеросов выиграл, выступив с блестящей речью, в которой доказал как дважды два, что дело, затеянное против него, является сугубо политическим и инспирировано в недрах либо "Отечества", либо КПРФ. Оказалось, что дикторшу Л. выкинули со студии лет десять назад за связь с гэкачепистами, и на телевидение она проникала, пользуясь поддельным пропуском, лишь для того, чтобы попрошайничать. Несколько раз Халим Олегович из гуманитарного сострадания подкидывал ей мелочишку на пропитание, но предупреждал, чтобы она не шаталась по коридорам со своей коммунячьей рожей, потому что на студию нередко заглядывали иностранцы, а то и представители администрации президента, люди, как известно, чрезвычайно щепетильные в нравственных вопросах. Гнусное обвинение, которое обрушила на него неблагодарная тварь, есть не что иное, как попытка взять идеологический реванш, но, сказал Халим Олегович, он вполне понимает сумеречное состояние умственно неполноценной женщины и не питает к ней зла, лишь просит высокий суд направить ее на лечение в одну из благотворительных психушек.
Естественно, суд удовлетворил благородную просьбу телемагната, и безумно хохочущую дикторшу Л. увезли из зала суда в черном “воронке”, но куда — неизвестно. На другой день демократическая пресса отозвалась на политический процесс восторженными откликами, в которых Туеросова сравнивали с врагом Карфагена непримиримым Катоном и одновременно с совестью нации, великим чеченским правозащитником Сергеем Ковалевым.
Три года назад, когда Таина только появилась на телевидении, она отделалась от неумолимых ухаживаний "Гинеколога" довольно примитивным трюком — сунула ему заранее приготовленную справку, где было написано, что она с десятилетнего возраста страдает особо острой формой ВИЧ-инфекции. Туеросов в справке усомнился, но все же не рискнул удостовериться.