Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гербарии, открытки…
Шрифт:

Всё это, пожалуй, и незачем было бы описывать так подробно, если бы эта картина не была так отчётлива в моей памяти и так по-своему характерна для «семейно-солидного» быта тех лет. Впрочем, мама была эстетом, она сумела бы создать красоту и гармонию из ничего, для неё это было так важно – атмосфера уюта и некоторого артистизма, а для отца – пожалуй, буржуазности. Кому-то из знакомых это могло казаться излишеством, важнее было иметь только возникающие где-то на Западе холодильники и телевизоры с крохотным экраном, пока похожие на приёмнички. А некоторые и тогда жили гораздо лучше нас – в отдельных (иными словами, делённых в энный раз) квартирках с ванными, спальнями и гарнитурами. И всё же мама выбрала, пожалуй, общепринятый стиль жизни. С точки зрения наших соседей мы жили хорошо, а на самом деле – в коммуналке без ванной, как и они.

Стирала мама в корыте (точнее, в моей бывшей детской ванночке) в большой общей прихожей, где пол, покрытый коричневым линолеумом, приходилось заново мыть после каждой такой стирки, готовила и мыла посуду в своём кухонном уголке. На общей кухне только ополаскивала её, варила в кастрюлях еду и отжимала бельё, а вот где она полоскала его, не помню. Я просто не осмеливаюсь утверждать, что стирка бывала перед банным днём и мы тащили сетки с сырым бельём с собой в баню и обратно. Правда, стирались, а затем и гладились лишь относительно мелкие вещи – наше личное бельё, рубашки отца и всё шерстяное, ситцевое и шёлковое, постельное же бельё отдавалось в прачечную, верхняя одежда – в химчистку. Раз в неделю мы ходили в Московские или в Воронежские бани, ведь те и другие были неподалёку. Но голову мне приходилось ещё раз намыливать и промывать на неделе – в тазу, всё в том же «печном углу». И там же сушить волосы, так как в школе было очень легко обзавестись вшами, а у меня с шести лет была «для серьёзности» толстая короткая коса. С расчёсыванием этой мягкой массы тонких вымытых и спутанных волос я сама не справлялась, мама мне помогала и в этом.

Я не помню её без дела: она готовила, шила, убирала, чинила, стирала, гладила до бесконечности, – но радостно пела при этом, как птица, и делала всё как бы танцуя. Совсем не так, как работали в те годы одинокие (да и вообще все) служащие женщины. Она умудрялась и петь по утрам – в хоре ленинградского радио, в церковном хоре, а изредка даже и в соседнем кинотеатре, но при этом всё же не «где и когда попало»: ей приходилось считаться с мнением отца.

3. Продолжение повести – на фоне маминого портрета

Её участие в жизни отца (обладавшей свойством респектабельности поневоле, так как она протекала на глазах у сослуживцев, удостаивавших его особым вниманием) исключало для неё какие-либо возможности петь, кроме утренних. Она брала и заказы по шитью на дом, но шила не из нужды, а для личной независимости (при её перелётном и лёгком «птичьем» характере окончательная форма зависимости, даже и от мужа, была бы для неё чем-то вроде длинной цепочки, прикреплённой к дверной ручке). Отец это понимал и говорил в кругу друзей, что мама делает из его зарплаты две своей домовитостью и что он неожиданно для себя выгодно женился (кстати, на поверку выходило, что это правда)…

…Наши «совместные прогулки» с мамой в конце сороковых и начале пятидесятых не отличались разнообразием. Мы вечно стояли в очередях – то в подворотнях, то в шумном окруженье Кузнечного рынка, где имелось много магазинчиков, мелких и лавочных, но зато очень дешёвых. Мы стояли то за яйцами в «Мясо-Птице», то за сахаром, крупами и мукой в «Бакалейных товарах». Всё это было каким-то темноватым, сомнительным, напоминало всё те же подворотни, и единственными стационарно-постоянными заведениями для меня оставались лишь «Аптека», «Булочная» и «Молокосоюз». Места, где мы стояли в очередях, как бы обходили рынок кругом и затем в виде отдельных, выскакивающих из ряда торговых точек шли вдоль Малой Московской и по Владимирскому проспекту (но больше по дворам), постепенно доходя до улицы Рубинштейна и даже до кинотеатра «Титан».

Но мы и близко не подходили ни к знаменитому Соловьёвскому гастроному, ни к не менее известному рыбному деликатесному магазину на этой улице недалеко от Невского. Там мама делала покупки только вместе с отцом – к праздникам, к приходу гостей. А мы с ней возвращались из наших почти ежедневных походов нагруженные и обременённые сумками, так как покупки делались не только для нас троих, но и для дедушки с тётей; кроме того, иногда и для одинокой семьи сестры отца Сони, а порой и для заболевших или попавших в беду знакомых, как это было тогда принято (но, разумеется, только с согласия отца).

Наш повседневный быт и на самом деле был бы (а не только казался мне) скучным, тяжёлым и даже убогим, если бы не пение мамы. Она пела вопреки ему и всему вообще, но при этом и благодаря Бога, как птица, за свою счастливую – сравнительно! – жизнь с любимыми людьми и насущным хлебом. (О, как ценилось это в те послевоенные годы и как легко обесценилось потом).

Мне казалось, что дома она поёт всегда, но я так и не привыкла к этому: её пение и наша бытовая повседневность для меня резко различались – как будни и праздник, как ночь и день. И было что-то невместимое детским сознанием, недоступное ему в их непрерывном и ежечасном (да что там – порой ежеминутном) чередовании…

Впрочем, радио отчасти способствовало вхождению музыки в быт, но его можно было выключить или просто не замечать. Когда я была ещё маленькой (лет трёх-четырёх), а мама поняла, что никогда не станет настоящей профессиональной оперной певицей, её пение поначалу просто обрушивалось на меня как ливень. Всё звенело вокруг, но я не понимала столь многого и чувствовала себя потерянной в этой материнской ночи, в стихии музыки, звенящей оконными стёклами и похожей на летний ливень зимой. Я была маленьким комочком, сжавшимся и беззащитным в разливе этой непонятной красоты, звучащей не по радио, а вживую и почему-то для меня одной.

…Раз в неделю по будним дням мы с мамой отправлялись в кино; это бывало тоже утром, но поздним, – в ходе покупок и за час до начала обеденного перерыва. Началось это с первого года моей жизни и оборвалось лет в шесть с половиной, когда я пошла в школу.

(Мой день рождения был незадолго до майских праздников, а через две недели после них мы, как всегда, уезжали на всё лето. Когда вернулись на этот раз, сразу же началась школьная жизнь, уже совсем другая).

В кино я сидела у мамы на коленях, так у нас повелось с самого начала и по привычке продолжалось. У мамы был очень хороший вкус во всём, это распространялось и на кино, но она прежде всего любила музыку. И поэтому мы чаще смотрели музыкальные фильмы – очень разные: от опер Мусоргского, Чайковского, Бородина (тогда в кинопрокате таких фильмов-опер было достаточно) до кинолент с поющей Любовью Орловой. Были и иностранные, трофейные, такие как «Голубой Дунай» и «Дунайские волны» (два совершенно разных фильма с почти одинаковым названием: грубовато опереточный с Марикой Рёкк – и раскатисто-певчески прекрасный эпизод из жизни Штрауса с белокурой Милицей Корьюс, летящей по волнам и лугам в вечном вальсе, нераздельном с пением [24] ).

24

Вальс «Auf den blauen Donau» – «На голубом Дунае» (нем.).

От мюзиклов шестидесятых – семидесятых все эти фильмы отличала прежде всего добротность и даже некоторая грандиозность постановки, которая чем-то роднила их с миром оперы (или оперетты). Конечно же, последний из них, с дивной Милицей, я полюбила на всю жизнь, а многие другие забыла. Но все они, пожалуй, несколько подавляли меня. И тогда я привыкла – с годовалого возраста, но почему-то и потом, лет до семи, – понимать и воспринимать в них только отдельные эпизоды и отрывки, а остальные пропускать, продолжая оставаться в тех. Наверное, это было связано с тем, что я была медлительна и что Бог не дал мне прекрасного музыкального слуха. И до пяти лет я различала в музыке лишь кусочки отдельных мелодий, кое-как связывая их с помощью воображаемых картин.

Но были и другие (не музыкальные) фильмы, тоже непонятные, но вместе с тем и совершенно понятные, если говорить о понимании на том всеобщем и всесмысловом «эсперанто», о котором было сказано выше, в связи с дедушкой. Они были серьёзными и печальными: например, один из них был о Моцарте и назывался «Дай руку, жизнь моя»; другой – о безвестном прохожем, моряке из Скандинавии, и назывался «Чайки умирают в гавани»; третий, английский, – о маленькой девочке и её деде – «Козлёнок за два гроша». На них мы с мамой плакали и так, заплаканные, и выходили на уличный воздух из долгих кинозадворочных коридоров. (Годы спустя мне случилось вновь увидеть эти фильмы в «Госфильмофонде», и я с удивлением убедилась в том, что они действительно были очень хороши – на свой, немного наивный лад.)

Поделиться с друзьями: