Гербарии, открытки…
Шрифт:
Но он никогда потом не отмечал годовщину этого дня. Он говорил со мной в тот вечер как с большой, и мне стало при этом намного легче, почти хорошо. Но больше половины сказанного, как часто бывало у нас во время серьёзных разговоров, я не поняла. Запомнилась только фраза: «В наши дни, пожалуй, никого уже нельзя проклинать, кроме человека, поднявшего руку с целью насилия и убийства на ребёнка – от новорождённого и старше». И я пыталась вдуматься (но безуспешно), о чём же он так серьёзно говорит. Но не уверена, что вполне понимаю его и сейчас.
…Но так как большую часть этого отступления пишет (приходится повторить) человек давно уже взрослый, ограничиться этим, пожалуй, нельзя. Пуримшпиль [11] с участием Фараона и Великого Инквизитора – да, для нашей семьи всё, быть может, этим и ограничилось бы, кончившись относительно хорошо…
А для Отчизны, для огромной и великой России? Нельзя забывать ни о чём: он был и Божиим бичом для неё, её новейшим Аттилой, но он же был для неё и тем, с чьим именем («За Родину! За Сталина!») умирали солдаты в Великую, вторую по счёту за два века Отечественную войну. Неоднозначность и многоликость этой исторической личности – своего рода Емельяна Пугачёва, последнего мужицкого царя, но не простого, а «идеологического Самозванца», оказавшегося надолго на вершине власти, «мятежника и вора», по определению старинному и законному, однако же, выигравшего непонятно как и «ими же веси судьбами» великую народную войну вместо законных царей… Эта неоднозначность – не сродни ли она исторической загадке самой России?
11
Действо, представление праздника Пурим (идиш).
Российский народ выносил татарское иго почти триста лет, затем полтораста лет выходил из него, но до конца так и не отошёл, ибо закончилось это Иоанном Грозным, прекращением династии (по мужской линии) и Смутой.
Затем почти триста лет он нёс на себе всё «крепчающее» крепостное право, выйти из которого, по сути дела, даже не то чтобы не сумел, а не имел на это исторического времени. При том, что восхваляемые в наши дни столыпинские реформы разрушали крестьянскую общину и подрывали не только те силы на самовосстановление, которые народ, к тому времени успел собрать, но и сами его исторические устои, те «три кита», которых, по большому счёту, не коснулись ни татарское иго, ни крепостное право…
Мне скажут высокомерно: «Опять вы про этот первобытно-общинный строй?» Да, многие так думали, так считали марксисты и Плеханов слева… А справа – Столыпин и растущие земельные магнаты, но «из сказки-то слова не выкинешь». К тому же никакие не сказочные, а евангельские общины первых веков апостольской церкви существовали ведь исторически, но первобытными никак не были.
Всё не так просто, как многим из нас хотелось бы, и крестьянский («христьянский», но с явной примесью слова «крест») русский мiр недаром хранил, хотя бы в заскорузлой, ограниченной и замершей форме, эти корни, начаток христианско-общинной жизни в течение долгих веков. Это определяло во многом и его, и всей России национальное историческое самосознание.
«Мужицкий последний царь» Иосиф Сталин не придумал колхозы – он вообще ничего не выдумал и не открыл: он просто соединил – кое-как и как пришлось – аракчеевские поселения с уцелевшей легендой об этой крестьянско-общинной жизни (а на самом-то деле с реальностью крепостного права) и осовременил это соединение – так и получились колхозы. Это не было талантливо, но… Да в чём же дело, откуда это «но» всё-таки берётся?
И тут выплывает совсем другое, идущее от мыслей Достоевского. Быть может, народ всё же, опомнившись, нуждался в искуплении своей вины (смута, богоборчество, разрушение храмов) и в наказании – на уровне коллективного бессознательного? Всеобщий, общинный разбой и – потом – общее искупление? Вспомним рассказ одного из персонажей Достоевского, странника Макара Ивановича, о солдате, которого присяжные за убийство оправдали, а он после этого взял да и повесился? (А послали б на каторгу – остался бы жив?) Рассказ этот не выдуман; вероятно, он взят из газет, как случай из жизни.
Не был ли весь сталинский строй этой коллективной, колхозно-лагерной, но в общем-то, быть может, и потребной тогда для российского народа каторгой, той «общей участи чашей» [12] , которая мало кого в те времена миновала?
Не было ли это (на всё том же общенародном и бессознательном уровне) чем-то неизбежным? И более понятным для народа тогда, чем, быть может, в наши дни, когда происходит запоздалый возврат к капитализму, столь же противоестественному для российского сознания, как революционно-доктринёрский и насильственный «социализм» двадцатых годов? И народ вновь чувствует себя Иваном-дураком, обманутым и выставляемым, да ещё и напоказ, из родного дома?…
12
Из стихотворения автора.
Да, ни о чём не следует забывать, и мы не знаем, чем кончится всё это в наши дни, не прогремит ли вновь, как гремела она с 1941 по 1945 год, знаменитая увертюра П. И. Чайковского «1812 год»? Впрочем, в России-то гремела именно она и родственная ей музыкальная стихия (а не бунтовская их подмена) – в патриотических Отечественных войнах…
В 1941-м война началась с того, что человек этот, вождь, обратился ко всей стране со словами: «Братья и сёстры!» – и страна поверила ему несмотря ни на что. Но не было у него самого ни братьев, ни сестёр, ведь он ещё в бытность свою семинаристом отрёкся от их родства и от Бога. А затем «искоренял» в довоенные годы все конфессии как таковые, православие в первую очередь. Боролся, как полумифический арабский султан Саладин (пожалуй, ещё один его полуанфас), не только с крестоносцами, но и с самим Крестом Господним. [13]
13
Согласно арабскому апокрифическому преданию, в битве с крестоносцами, принесшей ему победу, Саладин разрубил Крест Господень на мелкие части, которые потом были собраны и разосланы по храмам христианских стран.
Не из-за того ли, что никаких «братьев и сестёр» на самом деле у него не было, мы, послевоенные, в большинстве своём остались по-настоящему без родных братьев и сестёр, множество детей так и не родилось на свет, а мы оказались «волчатами наших дворов» (в стране же всё продолжались, как при нём до войны, так и после него, повальные аборты)…
Два великих русских писателя советской эпохи (в тридцатых) смотрели на него с куда более идеалистически отвлечённых точек зрения – и, более того, с покорно-фатальной влюблённостью, создавая из него, пожалуй, нечто большее, чем упомянутые профили и полуанфасы.
Булгаков писал отчасти с него образ Воланда, смахивающего как мух всяческих «лиходеевых» (фамилия не случайная!) с лица земли и «куда подальше» и презирающего людей (людишек?) во имя высшей идеи державной власти и миропорядка.
Пастернак заворожённо мечтал о том, чтобы «поговорить с ним о жизни и смерти», как будто он знал о них нечто трансцендентное и доступное лишь пониманию вождя и гения. Но Булгаков жил недолго, а Пастернак в старости вспоминал об этом с мучительным стыдом.
Впрочем, поговаривают, что сложнее обстояло дело и с Булгаковым, что он разделял мнение Зарубежной церкви, основанное на дивеевских и оптинских предсказаниях о приходе к власти предтеч Антихриста. После чего вполне возможно и фантастическое, краткое посещение России самим [14] …
14
Самим Антихристом.
…И получается, что и со всероссийской точки зрения остаются, пожалуй, всё те же литые чугунные, постаментные битюги с тяжеленными подковами, продолжающие мчать его в глубь той или другой (правой или левой, что не столь важно) частей Преисподней. А Отечество наше продолжает нести свой крест и держать ответ перед Богом…
Глава первая. (продолжается бегом, чтобы поскорее кончиться, да только это у неё не получится)
Итак, этот день пришёл, произошёл – а затем и прошёл. И несмотря ни на что, следующей осенью я всё же оказалась в одном из кружков Дворца пионеров, но почему-то не в литературном, а в театральном (меня перехватили из-за высокого роста – на эпизодические «взрослые» роли из нескольких слов), а мне было всё равно. С полнейшим безразличием проходила я мимо памятника Великой Екатерине на пути туда и обратно, а травля и охота на меня в классе продолжались, с перерывами и с переменным успехом, пока в середине осени, но только уж пятого класса, я не упала без сознания в прихожей, собираясь в гастроном с пустым молочным бидоном в руках.