Гибель отложим на завтра. Дилогия
Шрифт:
– Аззира? Она странная. Но почему это тебя интересует?
– Обычное любопытство.
Вильдерин несколько раз прошелся по комнате из угла в угол, и без всяких предварительных объяснений начал говорить:
– Я познакомился с ней, когда мне исполнилось десять. Аззира была на несколько лет старше. Я встретился с ней у той же статуи, что и с тобой, Айн. Это она рассказала мне ее историю. Просто подошла и ни с того ни сего начала рассказывать. Когда закончила, я хотел поклониться. Но она сказала: "Не люблю рабов". А потом, знаешь, уголки ее губ так опустились, будто она смотрела на раздавленное насекомое. И я передумал кланяться – я как-то сразу понял, что она имела в виду: она хотела сказать, что не любит рабское поведение, а не самих рабов. Несколько раз после этого случая она показывала мне свои рисунки. Не знаю, зачем. Кажется, она хорошо ко мне относилась, но по ней никогда нельзя было понять, что точно она думает. Она редко говорила, еще реже – смеялась. По крайней мере, так, как смеются дети. Никогда. Самое большее, что я видел на ее лице – кривую усмешку. Но иногда она пронзительно хохотала, и тогда ее сразу уводили и закрывали в комнате. Аззира совсем не походила на ребенка, она действительно многих пугала, даже взрослых. Что касается Латторы, то я пару раз видел, как они стояли друг напротив друга. Аззира просто смотрела на нее, а Латтора почему-то бледнела и дрожала. Возможно, что-то такое видела в ее глазах. В этой девчонке, Аззире, всегда присутствовало что-то зловещее Она молчаливой была, какой-то отстраненной. Но взгляд ее, знаешь, был куда красноречивее ее языка. И рисунки со стихами… – Вильдерин прервал сам себя и оживленно воскликнул. – Сейчас я тебе покажу!
Он ринулся в угол комнаты, порылся в темноте и, отряхивая от пыли, протянул Аданэю старый потертый холст.
– Вот, смотри, Айн, это один из ее рисунков. Она оставила мне его перед тем, как ее выслали. Не знаю, почему. Почему оставила? Почему мне? Она ничего не сказала, просто быстро сунула мне в руки и ушла.
Аданэй вгляделся в истрепанный холст.
Картина казалась мрачной, почти ужасающей, но при этом властно приковывала взгляд. Если бы он не знал заранее, никогда бы не догадался, что она написана ребенком.
Среди тусклой хмари – темные руины, промеж которых бродят полупрозрачные белесые тени. Четкие контуры отсутствуют, и единственное цветное пятно – девочка-подросток. Она стоит с краю, будто вытесненная серым миром, и словно живет сама по себе, наблюдая за теми, кто смотрит на рисунок. Длинные черные волосы, словно плащом, покрывают худощавое тело. Хмурый, исподлобья взгляд, и безвольно опущенные руки, по которым стекает кровь. Все это выглядит, как окно в потусторонний мир, одновременно пугая и завораживая.
– Кто это? – спросил Аданэй, не отрывая от холста взгляда.
– Аззира. Она себя рисовала.
Аданэй отшатнулся, оттолкнув рисунок обеими руками.
– Жуткая картина. Убери.
Вильдерин мельком взглянул на холст и кивнул:
– Да, верно. Но у нее все были такими.
"Что за сумасшедшая уготована мне в жены?" – обеспокоенно подумал Аданэй.
***
Лиммена восседала в кресле посреди небольшого помещения, предназначенного для личных бесед. Напряженная, со сжатыми губами, она с недоброжелательным интересом смотрела на представшего перед ней молодого мужчину. Неподалеку, чуть в стороне и от нее, и от посетителя, стоял Ниррас. Советник одобрительно кивнул, причем кивок этот мог предназначаться как ей, так и хаттейтинову ублюдку.
Царица не хотела этой встречи, Ниррасу пришлось ее уговаривать. И ему это удалось, ведь Лиммена сама понимала, что советник прав. Хотя забыть былую вражду оказалось не так-то просто.
С Хаттейтином ее издавна связывала самая чистая и искренняя неприязнь, порою перераставшая в ненависть. И царица имела все основания не любить своего дальнего родственника.
Когда-то именно он рассказал родителям Лиммены о ее связи с красивым пастухом. Последний поплатился за это жизнью, а Лиммена – месяцем заключения в покоях башни и горько-сладкими рыданиями о загубленной, но, несомненно, великой любви.
А отец весь этот месяц подыскивал ей мужа. И подыскал. Но не кого-нибудь, а самого царя, жена которого недавно скончалась. Ходили слухи, будто смерть эта была неслучайной, будто ее убили, будто кого-то – а может, и самого правителя, – не устраивало, что она не смогла подарить государству наследника.
В любом случае, жаловаться на выбор отца Лиммене не приходилось, а сплетням она предпочитала не верить и, последний раз всплакнув о пастухе, успокоилась. Еще бы, ведь ей предстояло стать владычицей и жить в самой Эртине – разве не об этом мечтали все незамужние аристократки Илирина?
Сейчас, будучи матерью, она прекрасно понимала своих родителей и сознавала, что на их месте поступила бы так же. Впрочем, она и тогда недолго на них злилась. И даже Хаттейтина почти простила, решив, что он хотел как лучше.
Однако зерно неприязни все-таки сохранилось в ее душе и, спустя годы, проросло. Вина за это, как считала Лиммена, целиком лежала на подлом родственнике. К тому времени Хаттейтин стал одним из помощников главного военачальника – кайнисом, вторым в воинской иерархии. Неизвестно, чем его привлекла, подкупила, переманила на свою сторону Гиллара в борьбе за влияние на царя, да только новоявленный кайнис не упускал возможности опорочить молодую царицу в глазах мужа и знати. На пару с Гилларой и другими сочувствующими он плел против нее интриги и подставлял при каждом удобном случае.
Зато, как только царь умер, Лиммена отомстила всем своим врагам. Кого-то она казнила, кого-то, как Гиллару, выслала из столицы. Хаттейтина же под разумным предлогом и с благодарностью отправила в отставку. Он, конечно, легко отделался, но царица не могла наказать его сильнее: слишком уж большим влиянием пользовался бывший кайнис, и на тот момент его смерть или ссылка грозила вызвать сильное недовольство в рядах знати. Потом же у нее появились другие заботы, а Хаттейтин никак себя не проявлял, и она просто забыла о незадачливом родственнике. Пока Ниррас о нем не напомнил.
Первый раз – года три назад, когда освободилась должность тысячника. Ниррас на правах военачальника предложил вернуть Хаттейтина в войско, утверждая, что терять опытного и сведущего в делах войны предводителя – неразумно.
"Он уже достаточно проучен, – сказал Ниррас, – и не повторит прежней глупости. А я смогу за ним присматривать".
Скрепя сердце, Лиммена согласилась, но при дворе новому тысячнику появляться запретила.
И вот, недавно советник вновь напомнил ей о родственнике. И Лиммене снова пришлось признать его правоту, ведь забота о благе государства стояла выше личных счетов.
– Хаттейтин однажды уже был кайнисом, – произнес военачальник. – И – забери меня тьма! – он был лучшим кайнисом, которого я знал! Как бы он нам пригодился в войне с Отерхейном! Он нужен нам, повелительница, очень нужен!
– Но я ему не доверяю.
– Я тоже. Однако недоброжелатели легко становятся верными слугами, когда им есть, что терять. И если у них есть мозги. А у Хаттейтина они есть. Эти интриги, эта Гиллара – все это происходило давно! Уверен, он уже много раз пожалел, что выбрал неправильную сторону. Так пусть теперь искупит былую вину, пусть послужит Илирину.
– А если предаст?
– Ему самому это невыгодно. Но если опасаешься, можно подстраховаться. Например, пригласить ко двору его сына, выделить ему здесь покои и дать должность. Какую-нибудь незначительную… ну, к примеру, пусть помогает главе дворцовой стражи следить за порядком.
– Ниррас, да ты что?! – возмутилась Лиммена. – Мало нам простить изменника, наградить его должностью, так еще и его сына привечать? И… кстати… какого такого сына? Насколько я помню, Боги наказали Хаттейтина, и оба его сына мертвы.