ЖАНРЫ

«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:

– Я своих дедушек, бабушек не помню. Нет, нет. Они рано умерли. Да. Знаю, что бабушка. Это уж мама рассказывала. Отцова мать ходила в Киев, в Украйну, в церкву. Пешкой ходили. Я не знаю, сколько месяцев они ходили? За святой водой. Принесли воды. И я уж эту воду видала. Ей уж, этой воде, было 60 лет! Угу. Как слеза! Ну, так. мы божественные со всех сторон. И с отцовской стороны. Про соседей расскажу. Ну, всяк было. Всяк было с соседями. Ну, все. Так, какое-то покорение было. Что-нибудь такое. Ну, детей нет. То через детей у кого-то все. И я покорюсь. Ну, долго не серчали. И я так со всеми говорила: «Ругаться можно – без этого обойтиться нельзя. Оно ни с чего – с малого до большого. Но серчать нельзя!» Вот мы, со сношенницей (имеется в виду жена деверя, брата мужа. – В.В.) прожили на том дворе. Когда мы дом-то построили, то с их дома сейчас съехали. Это мы там в одной хате жили, через стену, двадцать один год. И тут сколько живем. Ну, когда мы. Ну, с 1957 года мы тут живем. Они перешли – они сразу в дом вошли, зимовать. А мы-то в кухне зимовали, а оттель сразу ушли. И когда чего-нибудь там. Вот. А никогда. чтобы, это, не поздоровкаться или чего. Мы так вот не делали, как вот люди – ругались дюжо или чего. У нас этого не было. Да и мы вдвоем жили – мы с мужем жили неплохо – хорошо мы прожили. Пятьдесят лет я с ним прожила.

Соседи нам не помогали в стройке. Да. Ну, так, – если что попросишь. Ну, как-то нам. нам это люди. Сделаю я сама, все. Я штукатурила сама. Никто нам не помогал. И дома-то, вон, одна. Не знаю я, каких раньше было больше в Атамановке – бедных или богатых. Кто его знаеть? Тады как-то, видишь, оно перепутано. Дюжо-то богатых не было, чем сейчас – машины, да все есть. А тады, ежели скот есть, да спять на полатях, ватолой одеваются. У нас кулачества не было. Но все равно. Вернее, так много не было. Но жила в няньках я у кулаков. Да. С детства, до колхоза. Да как я жила в няньках? Жила я у двух хозяев. Ну, одним словом, и дитя нянчила еще меньше, чем должна бы делать. А уж когда в колхоз вошли, тринадцатый год мне пошел. Ну, тут немного я прожила, после колхоза, может, с год. Семья была большая – три мужчины. А двоюродная сестра она мне, – эта взяла меня в нянькито, – перестирает. А тоже и новое было, да и старого много. И сейчас все перестирала, накладеть мне – садись, латай. Вот я и сижу, латки латаю. Чего же мне? Я не знаю, сколько мне времени было? Колхоз организовался, мне тринадцать лет было. И вот так вот! И вот и в других богачах и полола, и все. Чего заставят, то и делала. Но нанималась-то в няньки. Ну, доставалось работы. Но мы ее не боялись. Я не знаю, как это?.. Такое сложение было у нас. Мне никогда тяжело не было, я ни разу не замучилась. Ой!.. (Вздыхает.) Развитые все. Это я на операцию попала в Волгоград. Это в каком же я году? В шестидесятом году. Ну, и врачи даже собирались, несколько врачей, поглядели меня. Всю смерили чего-то – и руки, и все. Одна говорит: «Такой не было!» Какие мы стали развитые. «Это просто, говорит, – страсть какая-то!» Ну уж и работала-то! Есть чего вспомянуть. И на все дела – лишь глянешь!

Мне в своем дому жить хорошо. Строили по себе. Ну да, нравилось. Мы вот сразу сделали. Мы сделали – там хода не было, в энтой хате (имеется в виду смежная комната. – В.В.). А мы сделали туда ход, чтобы наскрозь. А то с нами будут мучиться: детей нет, выносить-то люди будуть. (Речь идет о выносе гроба. – В.В.). И дверь сделали прямо. Хозяин умер, и там. И его, все это, сделали. Вынесли. Все себе приготовила. Вот – все. Я не знаю, как люди? Помруть – ничего нету. Ну как же они жили!? Ну, а я вот, скрозь собралась. И тут жила, все было, и с собой все приготовила. В Украйну себе заказывала: и рубаху, и это. халат, и все. Ну, все у меня есть: из церкви покрывалки – и у него, и у меня. Ну, все, как надо. И одевать гроба – все есть.

Чем вас кормили в детстве? – меня спросять. А мы страшно рослевые были, здоровые все были. Меня звали жалмерка. Жалмерка. Жалмер – это солдат. А я кричу: «Мама! Это чего такое?» – «Ну, ты чего? Вот, есть. ты же полная…» И вот так вот. Да ничего – чего мы ели?! Ну, конечно, хлеба у нас редко когда хватало. Картошка была. Болей частью тыквы. Калуны или как? Ну, тыквы, в общем, по-нашему. Каши всякие. И парила, бывало, мама на сковороде или, там, в посуде. И вот это у нас до отвала было, этих тыквей. Страсть какая-то! Это всю зиму до отвала, и лето. Вот, только этим. А что так? Ну, что будеть в таких детях?!.. Ну, была у нас там скотинешка. Коровка. Молоко, конечно, было. А чего же? На нас все надо было. Все. А в войну вот – я не скажу. Я живая, и вот тут я жила. и все. Хозяин у меня на ремонте. Он уйдет туда. Его не брали, он по брони оставался. Бронь была на нем. Он не воевал. Ну, все туда. А дома. вот уезжала, я говорила, что работала далеко. На быках ездили. Уезжаю рано. Ну, в общем, до рассвета мы уезжали. И приезжали поздно. Часов не было. Мы даже не знаем, когда едем, когда приедем. Вот так вот проработали. Я не знаю, чего я ела? Я не скажу сейчас, чего ела.

У нас ничего не было.

В 1946 году был большой голод. Ну, мы уж работали на комбайне и не выполнили. То мы выполняли – нам давали 25 пудов. И вот мы как-то выкручивались: и птица была, и сами все. А это – не выполнили. Вот я тебе рассказываю: люди из нашего комбайна брали, а мы из своего не брали. Вот крошечки. Что было, то и было сдано. Ничего! Ни откель ничего! И так глянешь, там, на людей. Да что я, не гуляла что ль, на свадьбе?! Идтить туда. А мы сорок две свадьбы прошли! Это с его стороны. А своих я не считала. И всем рубахи и платья, все кидали. И только, вот, его нету. А я говорю: «Ну чего же мы друг дружке не сказали?..» Он бы сказал: «Мы чего ходим? Даринки дарим, а сами?!» Мы на себя не глядели как-то. В контору. Как праздник, так в контору нас директор звал. Ну, как работали, что ль. Вот и так ходили, гуляли. И очередь была, и свадьбы. Детей своих нет. У этих, у товарищей, всех в армию провожали, встречали и на свадьбу ходили. Вот страсть какая-то была! И ни разу пьяные не были. И на свадьбу пришли, а он и говорит: «Иришка! Я ничуть не хочу пить». И я говорю: «Не хочу». Бросили пить на свадьбе. И еще три свадьбы обошли – не пили и все. А люди чего-то запиваются – не могут без нее? А мы. Он сказал. Слег он у меня, долго хворал. Хворал он у меня. А мы уже дорогую водку не смели покупать. Шесть рублей, семь рублей. А мы три рубля, да пять – самая дорогая была. И вот, как привезуть, я бутылочку возьму. То день рождения кому или же, вот, день свадьбы нашей. А я говорю: «Ну, давай выпьем, хоть покушаем. А то и не покушаем…» А он: «Ну налей мне в стакан вот столько…» Я налью. А он только ко рту – то закашляется, то. И бросить. И ни одну бутылку не выпили. То придуть гости. Иль растираться будешь, там, раза два-три. и все. Вот, так вот прожили. А гулять страсть как ходили! Ну, идем вместе и приходим вместе. Мы и пьяные никогда не были. Или пришел – чего-нибудь там сказал? Или пошел и где-нибудь там бутылку спросил? Этого мы не знаем ничего. И деньги в руки никогда не брал. Все есть. А ими (деньгами. – В.В.) я всегда руководила. И все у нас было.

Здесь перед нами в довольно высокой концентрированности появляется дискурс речевой неполноты, точнее, дискурс фрагментированности в изложении фактов и событий минувшей жизни. Еще точнее – дискурс систематического умолчания и умолкания. Представляется, что причиной этого выступают не забывчивость пожилой рассказчицы, не особенности человеческой памяти. Я предполагаю, что здесь мы можем вживе наблюдать интереснейший феномен – целую серию дополнительных, прихотливых маневров и разворотов жизненного мира крестьянина, когда этот мир, оставаясь дискурсивно захваченным целиком, всплошную, вдруг становится информационно и сюжетно разорванным, как бы пунктирным. Почему же и здесь, и в других местах нарратива Ирины Кирилловны данный феномен имеет место? Мне кажется, потому, что этой крестьянской женщине нелегко в процессе устного рассказа свести концы с концами. Она, конечно, понимает общую настроенность собственного жизненного мира. Но ей трудно уравновесить и обобщить происходящее, выстроив некую связную, обдуманную линию жизни. И поэтому в данном фрагменте (да и в целом ряде других) налицо лишь точечное, отрывочное, мозаичное проступание событийного целого. И это, надо полагать, – естественное следствие присущих субъектам крестьянских речевых миров привычек нерассуждения, нерефлексивности («peasants – largely unreflective many»), на что в свое время проницательно указывал Р. Редфилд. Это сигнал натуральной синтетичности сознания рассказчицы. Прожитая жизнь лежит в ее памяти цельным куском, закругленным пространством. Раз за разом воспроизводя отдельные, выхватываемые из прошлого, детали целого и будучи поэтому композиционно невнятным, дискурс добросовестного свидетельствования позволяет слушателю самому реконструировать жизненную панораму аналитически, передвигая и монтируя эти рассыпанные и слегка освещенные фрагменты. Вообще говоря, недоговоренность в изложении, его информационная и эмоциональная скупость парадоксально свидетельствуют как раз о наполненности существования рассказчицы, о ее захваченности миром повседневности – этим «живым беспорядком», который надо привычно, без рассуждений и жалоб управить и избыть. Дискурс недоговоренности – это оборотная сторона дискурса полноты. Изначально целостный крестьянский мир не «рас-сказывается» в его взаимоподдерживающих деталях, не «рас-стилается» в плавной и завершенной панораме. Мир дробится и разрывается, становится россыпью событийных сгущений, но не превращается при этом в дергающийся и непредсказуемый дивертисмент. В информационных разрывах, в зиянии повествовательных трещин и в тишине молчаливых пауз этот мир хорошо различим – деревенский, локальный, узкий, циклический, монотонный. Но – целый.

– Ой!.. (Вздыхает. Долго молчит.) Скажу, как с родителями жила. Старше меня были. Старшие ходили по работникам. И у нас у всех все было. Вот чего нету – шубы нету белой. Нанимается. Шубу мне возьмуть. Эти самые, кулаки, что ль, их называют, они тоже трудяги были неплохие. Вот, или крытые шубы, или пальто, или что-нибудь. Ну, что нужно. Гейши тогда пошли. Это – с карманами пинжаки такие. И у всех все было. У всех все было. Я не была в работницах, только в няньках была. И вот мне помогли курсы комбайнеров. Шесть месяцев. Что я себе поделала на эти восемьдесят рублей! Я восемьдесят шесть получала. Энта говорила: «Что-нибудь куплю съесть. Да мыла возьму…» – «А не знаешь, тут, в Камышине, конфеты есть или пряники, или что?» Я ничего во рту не держала, не брала. Только на столовой. И потеряла карточку в столовую. И было сколько?.. – неделю, когда будут выдавать. А у меня ни копейки, ничего. Я заняла семьдесят пять копеек, купила килограмм хлеба. Ну, и неделю прожила. А на себя два пальто купила, пинжак, ботинки и все такое – ну, легкое.

И материю привезла. Покупала в Камышине. Что ежели мне надеть, я на базаре беру. Там, в Камышине, толчок был и все. Вот. И я, как получила, скорее в магазин. Набрала все. Тогда все-таки дешевое было, материя-то. Я все же набирала. Ну, все – до подноготной. И с этим я замуж вышла. И денег привезла. Денег привезла. А зять наш, сестрин муж, учился тоже на комбайнера. На комбайнера проводили его, это за Михайловкой он был. Он приехал в гости. Ну, приезжал домой.

А я оттуда приехала, привезла денег немного. И говорю: «Кум, возьми эти деньги и купи мне шубу или какой-нибудь клочок. Все у меня – польта есть и пинжак. А вот шубу. Шубу или чего-нибудь…» Так он мне привез шубку. Воротник хороший. Но не новую. На базаре он только взял. Но все равно хорошая. И у меня все было. Вот все. А этого-то, что не было, – энтим сеструхам-то пораздали: там, прялку или, вот, благословление, ножницы овечьи – это все покупали, перину и сундук. Это в людях брали. То уж я заработала хлеба и то же самое – брала на свое. Сама все на себя делала. У невесты обязательно перина должна быть и сундук, да. Ну, а как же? Да все!

А то уж со мной и три перины, и все. и дом сделали. А вышла – ничего. От семьи отошел, от детей, ничего – горшочек один дали. И он лопнул и все. Я пошла в Крепенький, рысью бегала за чугуном. И вот с этого горшочка мы вот все нажили. Вот, как наша жизнь пошла. Это вот есть чего рассказать, какой труд был наш. Ну и экономство. Немножко получали денег, и деньги у меня всегда были. Вот, всегда. И мы не знали, что это такое – нет денег. Говорять: «Ну, как же это они у тебя всегда есть?» Я говорю: «Я знаю, что в месяце тридцать дней. Я чего же буду тратить?» Всегда оставалось, хоть сколько. Когда реформа была – обмен денег. А он получал 400 рублей, хозяин мой. Было 400 рублей, ну сколько, 40 рублей получили. И мы вот на них долго жили. Так вот я думаю: «Как же это так, что они у нас оставались? Чтобы жили и оставались?» И я сделала такую копилку. Вот она у меня стоить. Вот, обшила и туда складала по пять рублей. И прошло семь месяцев. Привезли тумбочку. Вот она стоит, 35 рублей. Я вынула из копилки, купила. И все. А это вот шифоньер и там это, барахло, – когда ушел в отпуск хозяин. Он за месяц получил и за отпуск. Когда идет в отпуск хозяин, обязательно какая-то у нас вещь. У нас сейчас одеяло лежит атласное, двухспальное, новое еще, с этикеткой. В отпуск он пошел и купил. Я уж забыла, в каком году?..

Уж работал. И я говорю: «Ну, чего ж? Умер – 77 лет было. Это уж он сколько – с шестидесяти лет не работал? Да. Восьмой год лежить, и одеяло лежить, и неодеванное!» Теперь сестре я говорю: «Ну чего же делать из нее? Материя лежить у меня и вата. Выстегать себе сейчас?» – «Чего ты будешь стегать?! Одевайся новым. Оно атласное, хорошее». Я говорю: «Нет, нет, милая моя! Вовремя не одевалась, а теперь – ну чего я?! Под восемьдесят! Нехай лежить!..

Мы кролов водили последнее время. Ну, кролов, кроликов пуховых. И вот я работала день и ночь. Пряла, вязала, продавала. Продавали где? Да тут. Бегали – на базар не давали отвезти. Я не знала ни цену, ничего. Лишь скажуть, и все. 25 рублей, а по двести грамм в косынке. Косынки вязала, ну, и платки вязала. И вот этим вот. Вот такой труд был. Все сами вязала. Сама, сама. А как же? Сама вязала, и пряла, и щипала. А внук хорошо кормил. Хорошо – пуху много было, хороший пух. И я как стандарт взяла. Вьюшку напряду – нитков сколько, знаю, и вес пуха знаю. И у меня все одинаковые косынки. И вот уж сколько лет, как он заболел. Он тоже болел. Как заболел он у меня, хозяин-то, мы их перевели, кролов-то. Ну, пух, правда, был. я работала. И у всех косынки целы. А на базаре купять, с месяц поносять, и у них – марлечки, вон. Да они лишь ниточку-то обвяжут и все. (Вынимает косынки.) Я и на машинах научилась, и скрозь научилась. Вот гляди, какая она у меня. (Показывает косынку.) Она еще не распушилась. Когда она выбьется, тогда носють и какая-то страсть! И распушится. Там она еще не начинала пушиться – будет ужас! Сколько времени вяжу одну косынку? Да если поверишь – скажу правду. Вот, когда я напрядаю. Вот, у меня стандарт, – вот прялка у меня и вьюшка. Я как полную напрядаю, как раз косынка. И напрядаю две вьюшки, навариваю щей, готовлю, что обедать. И сажусь. За неделю две. А сколько платок – я не считала. Я тоже. Я быстро вязала. Не знаю сколько. А племяннице вязала платок-то, как одеяло. Да этими, жучками. Ну, платок-то, я не знаю. Ну, вот сейчас она в Одессе живеть. Тоже, заехали (с иронией). Это ведь нитка-то – сороковка (показывает платок), а толщина-то. И когда он вылезеть. У меня, вон, валяется первая косынка. Сделала тонковату, и взяла по ней прошла, по этой нитке еще прошла, и вывязала. Так я ее и на себе носила и расстилала, а сейчас подпоясываюсь. А она нигде не выбилась. А только лишь начинали. Я забыла, в каком году? Да, наверно, в 1960-м начинали водить-то кролов. Да вот, я же говорю, я не знаю, чего такое, что не умею-то. Я же работала на машинах, и тогда мне некогда было. А когда бросила все, тогда вязала. Ну вот, я вязала. Я больше косынок продала в хуторе. Придуть, закажуть, и, пожалуйста, сразу вывяжу. А в последнее время только двадцать пять рублей брала. (Смеется.) Кому так. У его родных у всех. И платили там по двадцать рублей, по двадцать пять. И за так вязала. У всех есть косынки, платки. Вот у одной – шестеро дочерей. Ну, она как? – свои были. Потом, значит, как они сделали: у ней двое детей было, она вышла замуж – и у него двое детей. У него жена померла. И у них двойня родилась. И всего шестеро. И выдавали замуж – всем огромные платки. Вот как дарили! Платье – само собой, и платками дарила. И все у нас есть. И платки и все. А сестре родной – это в Березовской – я четыре платка подарила. Они тоже кролов водили, кормили тогда. А сама говорит: «Ой, да чего же их дюже кормить?!» Ну, и хозяина моего сбивала с пути: он так и так кормит. Так что же? Я понавязала ей четыре платка: два серых, два белых – из своего пуха. А она тоже водила. Это, значить, хозяин у меня все-таки сбился. Сократил. Неделю что ль, две ли? Кормил меньше этих, кролов-то. Так что там! И щипать нечего. Я же знаю, сколько времени я щипала. Знаю, когда щипать какого крола. И все. Пошла – там ничего. Я говорю: «Труша, корми как кормил. Ничего, я говорю, не получается…» Так я в зиму. Они же щипятся до голого тела. Мы зимовали и шестьдесят кролов оставили зимовать. Так я их через день щипала и весь, с этих шестидесяти, весь пух собрала. И ванная у нас – вот, купаться, здоровая, – я ее полную наклала. Вот! И все я повязала для людей. Я не считала, что я много пуха. чего ли. И все довольны. Вот – все! А первую косынку вывязала, и купила у меня крестница. И говорила: «Ой, крестная! Уж ты не бережешь пух-то!» Значить, это она мне ума дала. Так я и буду делать. Я знала, сколько потратила я, и какой размер у меня. И они все одинаковые. Вот так вот я и работала. И вот и все. И почти вот уж восемьдесят, а жить, видишь, как пришлось! Ну, вот тут упала я. А так?.. Ну, так в еде, что ли, дело?! У меня ничего не болить. Уж третий год, как я упала. Руку ломала вот, эту вот, и ногу разбила. Ну, тут другое дело, должно быть. Совсем другое помешало мне, я думаю. У меня хозяин в думках от людей помер. Ну, и мне так сказали. Ну, от людей. Загубили люди. Ну, сглазили. Так раньше же губили по-всякому, – колдуны-то. Да, да, да! Сама призналась, которая погубила. Замолила. Она-то, видишь, как, замолила. И живая, и живу тут. А терпеть надо. Терплю. Ну да, мужа моего сглазила! Десять лет болел! Ни разу не назвал, где больно. И не охнул! Лежал вот – болел. Она призналась. Но это рассказ большой, как она призналась. Она пришла и стоить у ворот. Я ее гоню. Она стоить. Я ее гоню, она стоить. А потом села на наши дрова. Я говорю: «Иди отсель!» Она долго сидела. Потом говорит: «Ах! Дура ты!» Я говорю: «Да, я дура, в своей хате живу, а ты, – я говорю, – пришелец!» Она мне ответила: «Замолила одного, согнула. И тебя замолю – согнеть!» А уж мой хозяин-то болел. Так было. У меня все переживаеть. Я пережила. Она живая. А хозяина-то – нет! Ну вот, и мне сделалось так и все. У меня ничего не болить. Я и ем хорошо, и все. А вот выпрямиться мне трудно. Гнеть и гнеть. Вот, ежели я выпрямлюсь, несколько шагов сделаю, – опять постепенно гнеть. Я тогда не выпрямлюсь. А болеть – не болить. У хозяина ничего не сознавали врачи. Попала я в больницу по давлению и говорю: «Лечите мне спину». А она, врачиха, и так скажет лечить, и так. Да и растирания были. Потом глядела, глядела на мою-то на спину и говорит: «Твоей спине ничего не надо». А я вот не могу – от спины гнеть меня. Ну вот и все. Ну, живу. Ну, вот, остались. (Ирина Ситкина имеет в виду платки. – В.В.). Я говорю: «Ну чего же я их продавать буду?! Все, может, кто воды принесеть!..» Как доживать?.. Куды, чего?.. Ой! Да, не знай чего!.. А ведь время подходить к смерти. Ужас чего! Может, начать хозяина искать себе? (С иронией.) А я вот платки себе вяжу. Ой, ой, ой! (Вздыхает.) И шью сама, и все. Не училась ничего. У совхоза, колхоза крошки не взяла. А про людей и говорить нечего – как к людям попадаеть все? Крадуть да ворують. А у нас – ничего. И так оно у нас. И денег мало получали мы. Деньги всегда были. И все, и все у нас есть. Не так, конечно, как в людях. Но такие трудные годы были. Но главное мы себе приготовили: и жили, и к смерти все. А в людях – нет, и схоронить не в чем. У многих, конечно. Ну, у нас – не знай как? И не отставали от людей в гульбе, и пьяные не напились ни разу.

В этом фрагменте три не очень связанных между собой сюжета. Первый – о девической жизни, с родителями, а потом на курсах комбайнеров в волжском городке Камышине. Второй – о тех умениях, которыми владела Ирина Кирилловна, когда ее бездетная семья разводила кроликов и сама рассказчица занималась крестьянским рукоделием – выделкой изделий из кроличьего пуха. Третий – о колдовстве и сглазе. Но и в первом, и во втором, и в третьем отчетливо слышится и чувствуется осторожная, опасливая и смиренная речевая поступь, – дискурс аккуратного, осторожного приспособления к событийным мизансценам мира. Даже в эпизоде с колдуньей Ситкина не произносит никаких решительных формул, никаких проклятий и возмущенных выкриков. Что это? Изначальная размеренность и равносильность всех и любых жизненных практик? Интересно, как рассказчица выстраивает повествовательную линию, в центре которой – желанная белая шуба, чтобы «все было как у людей». Курсы комбайнеров, где платилась крохотная стипендия, оказываются для Ситкиной тем организационно-экономическим механизмом, который позволил в итоге одеться в теплую шубу. И в который раз читателя озадачивает дискурс упорного, инстинктивного, какого-то поистине первобытного рационализма, когда девушка по копейкам рассчитывает свои расходы, не выпуская из виду генеральную цель – прилично одеться накануне замужества. И эти качества самоотверженной экономичности («экономство», как выразилась Ирина Кирилловна) распространены на всю ее жизнь. Заметно, что ей самой весьма по душе такая самохарактеристика: «Немножко получали денег, и деньги у меня всегда были. Вот, всегда. И мы не знали, что это такое – нет денег…» Она пытается в фигурах логики объяснить этот феномен, рассказывая о копилке. Но гораздо выразительнее смотрится здесь и весьма впечатляет дискурс победительного, хотя и несколько удивленного захвата, казалось бы, неподвластных простому человеку, финансово-экономических обстоятельств мира: «Как же это так, что они (деньги. – В.В.) у нас оставались? Чтобы жили – и оставались?» Так же удивителен рассказ о пухово-косыночном промысле рассказчицы. Это не столько дискурс профессионального упорства и угрюмой сосредоточенности, сколько дискурс желанной открытости общедеревенскому (хуторскому) и особенно родственному миру. Этот фрагмент – довольно редкий для нарратива Ситкиной пример складности (хотя и относительной) повествования. Дело в том, что я застал ее как раз за вязанием, которое она отложила, чтобы рассказать о жизни. Сам факт захваченности промыслом, который ее отчасти кормит, но, главное, дает забыться от одиночества, способствует систематическим контактам с покупателями и одариваемыми, естественно и с видимым воодушевлением переливается в дискурс владения деревенским ремеслом и прочного самостояния. И снова – в который уж раз – по ходу своего повествования рассказчица демонстрирует дискурс круговой освоенности своего технологического и хозяйственного микромира. Последний постепенно уходит из жизненного пространства русской деревни. Однако такая способность и охота к беспрерывному самоотверженному труду постоянно фигурирует в нарративах. Вот пример из записи, сделанной в селе Тепловка Саратовской области. Рассказывает Иван Дмитриевич Меркулов, 1912 года рождения: «Вот чего я тебе скажу: в городе сильно уважают тех, кто от нас, из деревни, поуехали. Вот, они уехали, устроились в городе на работу и их там очень ценят. У него ведь, у деревенского-то, – привычка. Мы работали круглые сутки. Сейчас вот я заменяю товарища – в ночь пошел. Утром пришел, – товарищ меня меняет. А в городе-то, на производстве, там этого нету! А наш как в городе работает? Придет, включит с утра и бьет. Бьет и бьет, безотказно бьет! Уж конец работы, ему кричат: «Иван, кончай, пошли домой, время-то уж сколько…» Там, в городе, очень ценили нашего брата. Это именно деревенская закваска: начать и без конца вваливать! Городской-то: туды-сюды. «Мне домой надо!..» Хотя ему и нечего в дому делать, как в деревенском-то хозяйстве. Но он все-равно домой стремится. А наш брат – бьет и бьет, бьет и бьет. У меня сейчас зять там работает в заводе, в городе. Как вол работает! В любом производстве. Там так и говорят: «Саньку нам давайте, он двоих стоит…» А он работает где-то в заводе, на бульдозере. Работает безотказно…».

Поделиться с друзьями: