«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
Деревня – это не точка, а пространство. Деревня – это местность. Это достаточно протяженный, развернутый, раскрытый на все четыре стороны пейзаж и ландшафт. В этом есть что-то эпическое… Но пришло время. И сегодня деревня окончательно перестала быть территорией сплошного сельскохозяйственного производства. Длительная историческая полоса, когда наблюдалась повсеместная точечная прикрепленность человека к земле, к natura naturans, к «порождающей», производящей природе, – такая полоса завершилась. Причины этого заключаются и в развитии технологий, и в политико-экономических процессах: крупный капитал начинает контролировать производственные процессы в агробизнесе, создавая мощные холдинги, фабрики по производству зерна, молока и мяса. А традиционное, расфокусированное, распыленное сельское производство, существовавшее в виде круглосуточной заботы семейных хозяйств, их кропотливого надзора над ближайшим клочком природы, – такое производство свернулось, ушло внутрь и почти исчезло. Этот угасающий процесс стал заметен именно сегодня, поскольку он оставляет видимые материальные следы – медленно зарастающие огороды и тропы, ведущие к одичалым покосам, покосившиеся, по-старинному сплетенные и пока еще прочные изгороди, оседающие добротные срубы домов, сараев, бань и хлевов. Не видно крестьян и на современных городских рынках. А еще в середине 1990-х можно было купить картофель, свеклу, лук и прочую изобильную осеннюю зеленину у застенчивых мужиков и теток в серых немарких пиджачках и кофтах, с обветренными, кирпичного загара, лицами. Сейчас на базарах торгуют совсем иные люди. Деревня понемногу испаряется с демогеографической карты. Из обзора итогов Всероссийской переписи населения 2010 года: «За последние 8 лет мы недосчитались 2,3 млн жителей России. При этом особенно пострадало село: потери сельского населения в три раза больше, чем городского. За межпереписной период (с 2002 по 2010 г.) число сельских населенных пунктов уменьшилось на 8,5 тыс. сел и деревень. Вместе с тем при переписи было зафиксировано 19,4 тыс. сельских населенных пунктов, в которых население фактически не проживало. По сравнению с прошлой переписью число таких населенных пунктов увеличилось на 48 процентов»[11]. Итак, русское крестьянство сегодня уходит. Прячется. Крестьянство завершает свой цивилизационный маршрут вместе со всей оснасткой. Прежде всего вместе с суммой нехитрых, обкатанных веками, крестьянских технологий – производственных, социальных, культурных. И одновременно вместе с крестьянским коммуникативно-текстовым пространством, которое формулировало, сопровождало и воплощало повседневное существование сельских жителей. Так что самое досадное и непоправимое в этой истории то, что крестьянство смолкает. Безвозвратно уходят в тишину привычные, живые крестьянские разговоры, диалоги, присказки, речения и прибаутки. Им уже не дана возможность новой жизни. Коренным крестьянам уже не суждена участь обитателей «фейсбуков», авторов «живых журналов», твиттерян и блогеров, перед которыми расстилается «прекрасный новый мир». Крестьянская песенка, что называется, спета. И изо всех потерь, эта последняя, самая незаметная. Но и самая, как мне кажется, дорогая. Смириться с ней нелегко. Поэтому вторая специфическая черта данной публикации заключается в том, что я попробую воспроизвести и параллельно этому описать, проанализировать, истолковать, сравнить те способы, манеры, те «обыкновения» высказываться, которые свойственны именно крестьянским нарративам. Попытаюсь эмпирически воссоздать и хотя бы минимально, схематически обрисовать ту речевую атмосферу, которая окружает говорящего и производится говорящим. Интерпретационный инструментарий для такого рода репрезентаций и сопоставлений имеется. Я имею в виду междисциплинарное понятие дискурса, дискурсивных практик. Что такое дискурс? Развернутый ответ на этот вопрос требует особого разговора. Можно утверждать, что понятие «дискурс» – одно из самых интенсивно применяемых в современных гуманитарных и социально-политических науках. Так, весьма развиты разнообразные лингвистические подходы к анализу дискурса, включая методы социолингвистики, лингвокультурологии и прочих лингвистических дисциплин. Семиотические трактовки рассматривают дискурс как знаково-символическое культурное образование, как культурный код. Социально-коммуникативные подходы акцентируют внимание на коммуникативных целях и социальных функциях дискурса. Дискурс полагается и как сетевое коммуникативное пространство, в котором происходит конструирование и переформатирование реальности[12]. Отмечу, что разного рода подходы к пониманию дискурса не являются жесткими оппозициями или альтернативами. Это, скорее, аналитические акцентуации, те или другие фокусировки. Ad hoc конструирование понятия дискурса всякий раз заставляет настраивать оригинальную методологическую оптику, вращать верньер познавательного бинокля в поисках резкости и глубины изображаемого пространства в зависимости от тех или иных познавательных задач. И это не странно, поскольку само понятие дискурса изначально элементарно. Другое дело, что эти, образующие его, элементы весьма многозначны и внутренне сложны. Помня об этом, я попробую, исходя из классических дефиниций дискурсивных практик, обосновать и развить ту аналитическую проекцию, которая, как мне кажется, будет уместной в данной работе. Но начну не с теории, а с беллетристики. С классической отечественной прозы. В самом начале «Войны и мира» Лев Толстой выписывает выразительную мизансцену дворянской светской жизни, показывая читателю салон Анны Шерер. Эта зарисовка, как мне кажется, вживе схватывает и форму и существо того феномена, который в современной герменевтике обозначается понятием «дискурс». Или – «дискурсивная практика». Схватывает и позволяет сфокусироваться именно на тех измерениях дискурсивных практик, которые являются важными для дальнейшего развертывания данного анализа. Итак, Лев Толстой:
«Анна Павловна возвратилась к своим занятиям хозяйки дома и продолжала прислушиваться и приглядываться, готовая подать помощь на тот пункт, где ослабевал разговор. Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, – так и Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, подходила к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину».
Что же производит эта «разговорная машина»? Не в последнюю очередь – определенный порядок и размерность сущего. В частности, она производит дискурс как некую «совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же дискурсивной формации»[13]. Порождает совокупность высказываний, заведомо обузданных и укрощенных рамками некой, заранее принятой, речевой, коммуникативной нормы. Нормы, понимаемой не только лингвистически, а именно – нормы социальной, культурной, эстетической, этической, сословной. Нормы, впитавшей в себя сложный раствор безмолвных светских правил. Нормы, суть которой неплохо схватывается французским фразеологизмом comme il faut. Именно – «как следует», «как прилично», «как принято». Представляется, что такого рода нормативность как нельзя лучше сопровождает и выражает цельность той или иной «дискурсивной формации». Современные представления о дискурсе можно свести к аналитической схеме, где дискурс полагается как «речь в контексте», как текст в ситуации реального общения. Н. Д. Арутюнова отмечает: «Дискурс – это связный текст в совокупности с экстралингвистическими, прагматическими, социокультурными, психологическими и другими факторами, текст, взятый в событийном аспекте; речь, рассматриваемая как целенаправленное социальное действие, как компонент, участвующий во взаимодействии людей и механизмах их сознания. Дискурс – это речь, “погруженная в жизнь”»[14]. Определяя терминологический статус дискурса, Е. А. Кожемякин следующим образом суммирует различия текста и дискурса: дискурс принадлежит к сфере социальных действий, обладает таким свойством как процессуальность, воспроизводит событие, диалогичен и полифоничен[15]. Следовательно, при интерпретации дискурса значительную роль должен играть учет экстралингвистических, а именно социально-исторических и культурных факторов, повлиявших на формальную организацию процесса коммуникации, а сам дискурс должен рассматриваться как процессуальная деятельность[16]. Представляется, что эти (и многие иные) различения и констатации в конечном счете восходят к работам представителей философского структурализма второй половины XX века. Так, М. Фуко в «Археологии знания» формулирует: «И, наконец, можно уточнить понятие дискурсивной “практики”. Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с “компетенцией” говорящего субъекта, когда он строит грамматические фразы»[17]. Иначе говоря, М. Фуко допускает, что поверхность дискурса может быть изменчивой, вариативной, сформулированной «как следует», но допускающей разноцветность. А вот сущность дискурса, его смысловая абиссаль детерминированы куда более серьезно. Фуко продолжает свою мысль так: дискурсивные практики – «это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»[18]. Анна Павловна Шерер будто бы нарочно прочла и усвоила эту аксиоматику Фуко. Ведь она-то и является гарантом скрупулезного, пуристского соблюдения «анонимных исторических правил», принятых в тогдашнем свете. Анна Павловна ничего не диктует. Все ее действия как хозяйки салона выражаются в неких микродвижениях, в незаметных со стороны инициативах, тонко настраивающих ритм и формы «комильфотных» дискурсивных практик «светской черни». В итоге – сплошная дискурсивная округлость и любезность, ничего экстраординарного, выпирающего из рамок и необычного, например, слишком громко и экспрессивно начавшего высказываться Пьера Безухова, тотчас строгим взглядом Анны Павловны приструненного. В сущности, любая дискурсивная практика – это «равномерная, приличная разговорная машина». Равномерная в том смысле, что равная самой себе, лишенная любых пиковых или провальных элементов. Приличная в том смысле, что не нарушающая интерсубъективных правил, принятых в данном социальном слое, в известной мере бесцветная. Именно comme il faut. А порой возникающие и допустимые флуктуации, намеренно-целевые нарушения в работе этой разговорной машины прекрасно были схвачены в пушкинской строфе: «Вот крупной солью светской злости / Стал оживляться разговор…» Подчеркну, что описанное выше является примером вполне развитых дискурсивных практик. Таких, где можно обнаружить устойчивые, закрепленные – в том числе и в письменных текстах – параметры того или иного дискурса.
Обратимся теперь к нашему предмету – дискурсам крестьянской повседневности. Начну с той, простейшей, констатации, что крестьянские дискурсы – это материя устная. И это прежде всего «голоса снизу». Что такое «голоса снизу»? В нашей проекции это коммуникативные массивы, добытые в ходе социологических экспедиций в русские деревни и села, хутора и станицы. Это речевые продукты, производимые крестьянами. Чикагский антрополог и социолог Роберт Редфилд однажды проницательно назвал крестьян нерассуждающим большинством (largely unreflective many)[19]. Характеристика горькая, верная и уже несколько устаревшая. Но совсем не потому, что «нерассуждающее», а потому, что крестьяне – уже давно не «большинство». Но изменилось ли с течением времени это самое крестьянское «нерассуждение»? Нет, радикально не изменилось. Крестьяне по-прежнему в определенном смысле не рассуждают. Но можно ли утверждать, что они не производят дискурс как специальную инструментально-логическую конструкцию, позволяющую обрести и выверить равновесие между субъектом и объектом, между индивидом и обществом, между историей и биографией? Какого рода и вида эта конструкция? И как можно говорить именно о крестьянских дискурсах? Заметим – этот вопрос в литературе до сих пор не обсуждается. Видимо, он пока что не заслуживает специального анализа. Свидетельство тому следующий красноречивый факт – из почти двухсот терминологических связок, имеющих в качестве сказуемого понятие «дискурс» и зафиксированных в словнике энциклопедии «Дискурсология»[20], не нашлось места для «крестьянского дискурса». Последний просто не существует в сознании. Оно и неудивительно: вряд ли среди, например, агонального, академического, андрогинного, артхаусного, байкерского, брутального, гастрономического, застольного, карнавального, меланхолического, мифологического, оперного, плутовского, психоделического, сардонического, шизофренического, эротического, этатистского, ювенального и еще более замысловатых, числом свыше ста пятидесяти, разновидностей дискурса сегодня может отыскаться местечко для дискурса крестьянского. Почему же так? Вероятно, потому что весьма распространено мнение, в соответствии с которым дискурс – это речевая практика избранных. Иначе говоря, дискурс как рассуждение, как своеобразная экзегеза может базироваться и обретаться лишь в образованных, интеллектуально искушенных, специализированных социумах. Такому, в сущности, поверхностному мнению весьма способствует и само словечко «дискурс» – иноземно и сугубо научно звучащее. Но так ли это на самом деле? Что такое дискурс как понятие? Ряд исследователей, анализирующих представление о дискурсе, отталкивается от понятия «текст». На мой взгляд, это весьма продуктивный аналитический ход. Действительно, дискурс – это не что иное, как текст, который «всегда с тобой». С кем бы ты не разговаривал, какой бы текст как ткань, как переплетение реплик, вопросов, ответов, отговорок и умолчаний ты не порождал, – все же текст есть нечто такое, которое можно бросить и забыть. Как, скажем, актер или докладчик может забыть или потерять текст роли или выступления. Но дискурс не забудешь, потому что он постоянно в тебе. Потому что он в том коммуникационном мире, где ты не чужой, а свой. Где ты в своей – исхоженной, изведанной, обтоптанной и обустроенной – лингвистической и социально-культурной среде. Где у тебя нет потребности чтото обосновывать, доказывать и логически выводить. И где нет нужды развернуто объясняться. В этом смысле интересно мнение лингвиста В.З. Демьянкова, который подчеркивает, что дискурс обычно «концентрируется вокруг некоторого опорного концепта, создает общий контекст, описывающий действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п., определяясь не столько последовательностью предложений, сколько тем общим для создающего дискурс и его интерпретатора миром, который “строится” по ходу развертывания дискурса»[21].
Чем может быть специфичен именно крестьянский дискурс? Именно тем общим опорным контекстом, на котором стоит крестьянский мир. Особенность крестьянских дискурсивных практик детерминирована тем обстоятельством, что крестьянский социум, создающий дискурс, образован людьми, непосредственно, в силу своей хозяйственно-экономической диспозиции без остатка включенными в местный природный мир и в местный мир социальный. Крестьянин прикреплен к земле и к соседям, к ближайшей натуральной округе и к своей деревне, селу, станице, хутору. Он – человек этой, каждый раз «малой» земли. У него нет иных, чем традиционное природопользование, источников доходов, у него нет второго жилища. Кстати, это последнее обстоятельство резко отграничивает коренных крестьян от городских дачников, покупающих дома в наполовину опустевших деревнях, подолгу живущих на природе и формально включенных в крестьянский жизненный процесс. Но сколько бы ни старался горожанин жить по-крестьянски: вести огород, держать мелкую скотинку, наличие у него иных источников дохода и городских квартир решительно препятствует органичному включению горожанина в деревенский пейзаж. Он в нем – чужак. И по занятиям, и по облику, и по дискурсу. Кстати, порой очень забавно наблюдать и слушать породистых горожан, разговаривающих с крестьянами – при этом обычно звучит этакий оживленный, псевдонародный воляпюк, слышится интонационное и лексическое обезьянничанье, смешное и жалкое.
Несущий опорный концепт крестьянских дискурсов, его действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п. – это именно деревенский микромир, природный и социальный. Он изначально элементарен, его элементы сочтены, они относительно неподвижны, устойчивы и незамысловаты. Эту родовую специфичность крестьянских дискурсов, – специфичность, обусловленную их locus nascendi («местом порождения»), можно, как мне кажется, наглядно проиллюстрировать, прибегнув к помощи мировой геоинформационной системы Google Earth, а именно к обобщающим возможностям последней. Легко убедиться, что использование этой волшебной электронной карты в процедурах поиска и рассматривания локальных деревенских миров мало что может дать мыслящему глазу – в лучшем случае мы увидим несколько порядков деревенских изб и полоску центрального прогона. А позади домов – правильные контуры огородов и сенокосов, дорожки и тропинки к речкам, колодцам, родникам. И это все! В то время как пространственное «хозяйство» рассматриваемой с самолетных высот городской среды тотчас внушает мысль о сложном и разветвленном жизненном космосе, своего рода универсуме, который даже в общей картографической проекции можно членить, сортировать, интерпретировать. Не таков крестьянский дискурс – его основа и его материя, рассмотренные с известного аналитического «расстояния», внушают мысль о его элементарности, скудельности и бедной чистоте. В то время как соответствующий опорный концепт дискурса городского попросту неразличим и невычленим – настолько сложна и многослойна его структура.
Каких бы то ни было непредвиденных странностей в крестьянских дискурсивных привычках не заметно. Они вполне предсказуемы. В них читается знак циклического времени. Дискурсы крестьянской повседневности постоянно заняты предвосхищающим истолкованием до мелочей знакомого мира. В этой их «заранее-выстроенности» действует индукция неуклонного, воочию наблюдаемого, – если и не ежедневного, то обязательно недельного и месячного, не говоря уж о сезонах, – природного движения. Последнее предстает не в мелькании календарных чисел, а как мягкое прибавление и убавление дневного света, как отрастание и увядание травки у крыльца, как оседание сугробов и рост проплешин на солнечных пригорках, как густое начало и прозрачный конец листопада. Этот кругообразно сменяемый «задник» не в последнюю очередь сообщает деревенским разговорам, их строю, их дискурсивной размерности особого рода порядочность. Порядочность в том базовом смысле, что это не столько узуально укрепившаяся приличность, сколько установленность, принятая уложенность, своего рода устаканенность бытия. Крестьянским дискурсам свойственна, скорее, порядливость. Это полузабытое слово схватывает не только элементарную аккуратность, но и предсказуемую устойчивость, отсутствие вывертов и эскапад.
Таким образом, крестьянский дискурс – это речевая вариация малоподвижного деревенского пейзажа. Это бегущая строка повседневных очевидностей. Это – разговорная машина, производящая круговую панораму однотипных целей, комментирующая набор стандартных производственных акций и формулирующая неширокий круг из года в год воспроизводящихся намерений. Крестьянский дискурс – это незамысловатая стенограмма бытия, направленного прежде всего на сохранение полноты органического существования субъекта. Такого существования, когда соблюден и обеспечен минимум условий для продления в будущее рутинных хозяйственно-экономических практик. Кратчайшая лексическая формула полноты органического существования такова – сыты, обуты и одеты. К ней, пожалуй, можно добавить вот что – с потолка не каплет, и с соседями мир. Все это и есть принципиальная схема типичных крестьянских дискурсивных практик. Их сокровенная сердцевина. Их изначальная нищета. Их рутина. Но эта унылая циклическая норма вмиг освежается, становится резкой и отчетливой, когда на нее смотришь со стороны, из другого дискурса. Этот эффект замечен и воплощен А. С. Пушкиным, большим любителем и знатоком деревни. Воплощен в романе, где рядом с городским искушенным Евгением Онегиным в деревенских просторах появляется новый человек, романтический поэт, который к тому же выучился в Европе. Приехав, как и Евгений, в свое сельское поместье и по необходимости войдя в соседские отношения, Владимир Ленский, окунувшись разокдругой в тамошний дискурсивный поток (в сущности, мало отличающийся от крестьянского крикливого разговора), буквально отшатывается: «Бежал он их беседы шумной. / Их разговор благоразумный / О сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне, / Конечно, не блистал ни чувством, / Ни поэтическим огнем, / Ни остротою, ни умом…» То есть всем тем, что характерно для салонного дискурса. Там, чтобы быть в центре, надобно быть красноречивым, умным, парадоксальным, проницательным. В самом деле, ум сверкает и блещет именно в тех дискурсивных ситуациях, когда «скрытая сущность вселенной» вдруг публично вытаскивается на белый свет. Когда непонятное и загадочное буквально на глазах конвертируется в очевидное. Когда формулируется оценка, меняющая систему жизненных координат. Но крестьянские координаты выстроены, что называется, раз навсегда. Поэтому крестьянские дискурсы, как правило, безоценочны. «Нерассуждения» в тех нарративах, которые были записаны в разных уголках сельской России, это инстинктивный способ самосохранения. Способ выстраивания социально-исторической безопасности. Не рассуждать и не оценивать – это значит не разрушить, не покалечить и даже как-то оправдать, принять пройденное пространство жизни. «Жизнь прожить – не поле перейти» – говорит народ. Жизнь прожить сложнее и непредсказуемее, чем пересечь обозреваемый маршрут, когда можно обойти канаву, перескочить через лужу и уклониться от буреломной чащобы. Вот поэтому и крестьянский дискурс о жизни есть не описание возможностей, которые были даны, но не реализованы (а такое описание изначально аналитично, оно есть именно рас-суждение, оно есть организованный целесообразный текст), а, скорее, прихотливая, движущаяся топология и топография пережитого и прожитого[22]. То есть никаких ежели да кабы! Никакой детерминации будущим. И только так – бог даст день, бог даст и пищу. Или поживем-увидим. Только детерминация настоящим. И, разумеется, прошлым, проверенным опытом отцов и дедов. И в этих свойствах крестьянских дискурсов прочитывается их основательность и способность захвата мира в его необходимой полноте. Данные свойства высвечиваются порой в неожиданных обстоятельствах. Порой социальная, мирская жизнь совершенно походя и шутя вручает исследователю такие познавательные подарки и откровения, значимость которых поистине неоценима. В таких ситуациях мгновенно выворачиваются на свет плотно слежавшиеся пласты сознания, обнажается их привычно скрытая, хотя и подразумеваемая сущность. Вот один из таких случаев. В апреле 2016 года в манеже Дворца спорта в Саратове проходил форум «Единой России» на тему «Современное российское село». Выступая на нем, генеральный директор ООО «Ягоднополянское» Василий М. в самом начале заявил, что не намерен соблюдать принятые в подобных собраниях нормы говорения. Присутствующие тотчас настороженно притихли. Вот начало и отдельные фрагменты выступления.
– Я не буду читать, а от себя скажу простым крестьянским языком. Наше хозяйство многоотраслевое, 3,5 тысячи голов коров, 12 тысяч гектаров пашни в обработке. Я хочу озвучить крик души крестьян России: нельзя такую цену на молоко держать, ниже воды. Это стратегический продукт, он должен стоить на вес золота, а мы его продаем за копейки <…> Обидно, что животноводы в дождь, метель, туман и мороз идут на работу, но получают мизер, так как их продукция ничего не стоит. Это надо правительству и Минсельхозу России на контроль взять. Село – опорный рычаг государства. Если нет животноводства, то нет села. А не будет села – не будет России <…> Нельзя работать на селе, когда одни контролеры: семеро с ложкой, один с сошкой <…> Мы никуда, ни в какие банки ничего не должны. Там грабеж среди бела дня.
Смотрите, на наших глазах происходит нечто вроде «анатомического вскрытия» языковых покровов официально-делового стиля. Он есть, и его – нет. От него остались лишь слабые сигналы, говорящие о том, что оратор – человек не совсем уж «от сохи». Он, несомненно, имеет опыт сидения в президиумах и выступлений с высоких трибун. Об этом говорят все эти лексические манекены – «многоотраслевое», «стратегический продукт», «продукция», «взять на контроль». Они то и дело высовываются из текста доклада, подготовленного, как правило, референтами. Однако оратор намерен сознательно уйти от такого «социально-значимого говорения» – я «от себя скажу простым крестьянским языком». Но что здесь от «крестьянского языка» – как его понимают люди не простые, а партийные, осененные должностями, званиями, статусами? Для них крестьянский язык – это подчеркнуто не официальная, не деловая лексика, это разговорный синтаксис. И что самое важное – оснащенность говорения пословичными конструкциями, которые символизируют народную мудрость. И формально они правы. Они чувствуют истину. И поэтому – при всей простодушной пародийности подобного «крестьянского языка» – он как раз и есть упомянутый выше натуральный познавательный подарок. Ведь этот деревенский хозяйственник, выступающий на важном партийном форуме, попытался, сам того не осознавая, нащупать разницу между, с одной стороны, монотонным и вполне бесцветным трибунным тарахтеньем, молчаливо принятым в качестве некоего чиновничьего комильфо, и с другой – самодельным, неусловленным, натуральным «криком души». И этот, заряженный эмоцией, возглас гораздо вернее, чем развитая, оснащенная цифрами и графиками, аналитика, указывает на суть дела, на подлинные вещи мира. Язык не замазан здесь, как это принято в официально-деловых кругах, дискурсивно бесцветной, аккуратно-бесстрастной лингвистической шпаклевкой, добытой из бог весть каких словарных хранилищ. Этот «народный» язык не маскирует и не приглаживает события мира сетями логических объяснений, детерминирующих обстоятельств и привходящих околичностей. Этот язык говорит прямо и просто – покрестьянски. И в этом заключается специфичность крестьянских дискурсивных форматов, которые захватывают мир вполне. Именно вполне, в исчерпанности, в его неразделимой полноте. Крестьяне владеют материалом собственного повседневного бытия и предметно и дискурсивно.
4. Органика дискурсивности
Дискурс в его глубинных, генетических измерениях – феномен органического происхождения, то есть – прирожденный. Феномен, первоначально и в своих базовых характеристиках всосанный, впитанный из того самого первого семейного мира, который наполнен словами, интонациями, разговорами. Человеческий младенец вовлечен в эту атмосферу сначала своим слухом, а потом и глазом, фиксирующим невербальные жесты своей каждодневной, склоняющейся над ним родни. Крохотный человечек неосознанно, автоматически соотносит их со звучащим словом. Так постепенно выстраивается стартовая, сперва качающаяся, но в то же время и самая фундаментальная речевая картина мира, в ее сложенности и слаженности никак не повторяющая с точностью соседние. Протодискурс детства, начинающего лепетать и говорить, однотипен по тональности, но это вовсе не монотонный унисон. Это – формирующаяся дискурсивная мелодия. Процесс дискурсивного «ображивания» продолжается и в детском садике, и в начальной школе и далее – в процессах чтения, коммуникации и особенно в тех жизненных ситуациях, когда еще неполный опытом человек искренне удивляется, слыша необычное слово, нахмуренно настораживается, наблюдая нестандартную манеру общения, полетно воодушевляется, читая поразившую его книгу. Вот тогда и закладывается тот базовый дискурсивный формат, та речевая походка, которая всегда своеобразна даже в рамках неких типовых, уподобляющихся одна другой схем и конструкций.