«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
Дискурс органически прирожден. А стиль – привит, сконструирован, сознательно и усильно собран. Стиль культивируется, он подтягивает и школит субъекта. В то время как дискурс – это состояние привычной и ненатужной распущенности, расслабленности, релаксированности. Дискурс – вещь разношенная. В дискурсе человек ведет себя естественно и – проговаривается. Он показывает и обнаруживает суть. Так сказать, засвечивает нутро. Дискурс – это то, что субъект умеет. А стиль – это то, что человек любит, предпочитает, выбирает. Дискурс – как бы человек лингвистически ни маскировался, как ни вел себя по правилу «молчи, за умного сойдешь» – в конечном счете возьмет свое и выдаст человека с головой и со всей иной его органикой. От него не сбежишь и не спрячешься.
Дискурс как нечто прирожденное, органическое, прицепившееся намертво к человеку с его детских лет можно уподобить персональной человеческой осанке, его неповторимой фигуре, его речевой походке или нестандартной человеческой ступне, которая, как ее ни корригируй, как ее ни правь, непременно стопчет и сомнет любой самый крепкий ботинок. Прорвется сквозь стиль, потому что стиль эфемерен и прихотлив, а дискурс – крепок, устойчив, железобетонно фундаментален.
Стиль культивируется, воспитывается, репетируется и дрессируется. Стиль заимствуется, спускается на человека сверху, цепляет его со стороны, а не растет помаленьку изнутри. Стиль приспосабливает и приспосабливается. Стиль – это речевая ортопедия, вкусовая добавка к дискурсу. В отличие от дискурса, требующего объемистого пространства для своего вдосталь-разворота, стиль допускает клиповую нарезку, чтобы мгновенно выскочить, обнаружиться, взмыть из серых, стандартизованных речевых потемок. Достаточно одной цитаты, характерного словца, чтобы вкус стиля, его особый аромат стал явным и ощутимым. И если стиль демонстрируется и культивируется, обдуманно и тщательно сервируется, то дискурс – долгое, протяженное дыхание. Дискурсивный формат не лезет в коммуникативные щели и не протискивается в паузы тишины, а изредка, время от времени, но мощно и накрывающе выходит из глубин персонального речевого океана.
Стиль не предполагает молчания, он активно наседает. Стиль есть комплект отобранных, натренированных, выученных приемов и фокусировок. Стиль активно выговаривается, сообщает речевому изделию пряный привкус, «часто придает / Большую прелесть разговору» (А. С. Пушкин), полощется, как стяг, над отдельными дивизионами, из которых состоит бесконечный речевой строй. Дискурс же чаще помалкивает в своей определенности. Он не обнажается как купальщик перед погружением, а спокойно шествует, не привлекая любопытствующего или надзирающего внимания. Дискурс молчит в частностях, но разворачивается вполне в речевом размахе языкового субъекта. Органика дискурсивности состоит в том, что она впитывает в себя весь объем человеческого коммуникативного опыта, выросший из повседневного жизненного коловращения. Чуть прощупываемая граница, складка, грань стилистического и дискурсивного ловится, ощущается, обнаруживается самим языком. Так, например, о функциональном стиле ловчее, натуральнее говорить и рассуждать, ставя следующий вопрос – «стиль какой?». Ответ – научный, просторечный, книжный, публицистический. Звучит привычно, все в порядке. Но, к сожалению (сожалению познавательному), по такому же лекалу изготавливается в нынешних речевых практиках и понятие «дискурс». На вопрос «какой дискурс?» всегда следует полуавтоматический, торопливо-логичный ответ – философский, политический, либеральный, организационный, тоталитарный. И так далее. Кстати сказать, в словнике энциклопедии «Дискурсология»[23]насчитывается целых 196 словосочетаний подобной согласовательно-грамматической выделки. Вот примеры только на литеру «о», среднюю в русском алфавите: обличительный, олимпийский, оперный, оппозиционный, оптимистический, организационный, официальный. Сочетание понятия «дискурс» с прилагательным зовется в синтаксисе «согласованное определение». И именно такого рода композиция чаще всего фигурирует в русских текстах. Гораздо реже (и то в силу отдельной, специальной ее обдуманности) встречается инверсивная форма – дискурс философии, дискурс политики, дискурс обличения и т. п. Форма, когда существительное «дискурс» дополняется и это дополнение обозначается родительным падежом – «дискурс «“кого-чего”». Спросим себя – какая разница? Это же элементарная речевая вариативность. Однако подобного рода прямое синтаксическое измерение содержит в себе еще один, в сущности, расширительный шаг. И шаг очень серьезный. Дело в том, что внутри этого очевидного Genitiv прочно и незаметно работает так называемый поссесив (от лат. possessivus – собственнический) – притяжательный падеж, указывающий на принадлежность некоего объекта субъекту, стоящему в данном падеже. Этот падеж отличается от родительного тем, что обладает функцией притяжательности. Дискурс как феномен (в известном смысле – объект) принадлежит субъекту (в данном случае – философии, политике, обличению и т. д.) и формируется, зависит, управляется сущностными свойствами именно данного субъекта. Именно комбинация этих синтаксических измерений позволяет глубже осознать сущность понятия «дискурс». Разумеется, настаивать на непременности подобного рода форм обозначения дискурса (не философский дискурс, а именно дискурс философии), вставая тем самым поперек устоявшихся речевых практик, – занятие неумное. Спорить с традицией, особенно в общении с языком, – значит заявлять о горделивой самонадеянности. Однако помнить о возможности не только согласованного определения (философский дискурс), но и комбинации родительного и притяжательного измерения (дискурс философии) следует постоянно. Поскольку некоторые формулировки сути дискурса как речевого феномена не высвечиваются в форме согласованного определения и, напротив, выразительно сверкают, повернутые в ином ракурсе. Попробуйте, скажем, подвергнуть инверсии следующую формулу – «дискурс тотального расписания»?[24] Ведь она, если вдуматься, очень много и точно сообщает о нынешней устроенности цивилизации и всего человеческого мира. Но синтаксически развернуть, оборотить ее задом наперед очень трудно. Да просто невозможно. Как тут придется говорить? Тотальный дискурс? Расписанный дискурс? Тотально-расписанный дискурс? Ох, как слабеет здесь язык! Ох, как он не звучит! А раз не звучит, то и не светит в смысловом содержании – ведь здесь, в этих вялых конструкциях, налицо явный и бессодержательный повтор исходной, оценивающе-диагностической и глубокой мысли. Поэтому о дискурсе более проницательно раздумывать, когда спрашиваешь, и говоришь, и мыслишь – дискурс «кого?», «чего?». Например, свободный дискурс – дискурс свободы; увлекательный дискурс – дискурс увлечения; правдивый дискурс – дискурс правды; истинный дискурс – дискурс истины; философский дискурс – дискурс философии. Разница очевидна. В таком развороте будто бы включается пронизывающий познавательный рентген, и плотная оболочка формы тотчас разреживается, раскрывая глубинное разнообразие данного дискурса и его внутреннее устройство. Продолжим понятийный ряд: дискурс науки, дискурс культуры, дискурс городской будничности… Уже только эти обозначения властно поворачивают взор к вещам и событиям мира. В этом случае мысль схватывает не внешние, стилевые характеристики, а погружается в генезис соответствующего дискурсивного формата, спускается к его причинно-порождающему полю, к месту его выхода на белый свет, к его языковой экологии, к средовым характеристикам, к обстоятельственным позициям, к дискурсивному locus nascendi («месту порождения»). Конечно, можно продолжать говорить о характеристиках дискурса в прилагательной конструкции (философский дискурс), но тогда это выражение будет синонимично понятию «стиль». Поучителен и интересен процесс исследования типологических разновидностей дискурсов, циркулирующих в разных социальных сообществах. Так, исследуя эволюцию крестьянских речевых практик, мы обнаружили, что натуральный, корневой крестьянский дискурс воплощает в себе не логику ума и, следовательно, не логику дискурса размышления (дискурса рассуждения, дискурса умозаключения, «дискурса дискурса»). Крестьянский дискурс выражает логику ближайших обстоятельств и крепится именно на ней (и на них – на обстоятельствах). Помирай, а жито сей! Или – слепая крестьянка Антонина Степановна Симакина, согнувшись и кряхтя, мажет глиной курятник, приговаривая: «А то курам будет холодно. И крысам тоже…» Это цитата из моего документального фильма «Деревенские Атлантиды» (студия «Саратовтелефильм», 1992 г.). Или: «Ничто от наших рук не отобьется!» – как уверенно сказала мне Антонина Михайловна Тырышкина из деревни Красная Речка (Саратовская область), когда записывал ее семейную историю в Первом крестьяноведческом проекте Теодора Шанина (1990–1994 гг.). Дискурс деревни, продуктивное крестьянское соображение, облекающееся как в лаконичные пословичные подытоживания, так и в пространные дискурсивные конструкции, в сущности, незатейливо и тривиально. Однако крестьянский мир в них берется и обретается сполна. Он захватывается чохом. Мир, можно сказать, дискурсивно «заграбастывается» и по-хозяйски бесцеремонно прибирается к рукам. Присмотримся к этому более пристально.
5. Дискурсы крестьянских миров
Пытаясь дополнительно прояснить специфичность крестьянских дискурсивных практик, я попробую рассмотреть и сравнить способы выговаривания, формулирования, лексико-семантического оснащения неких сжатых, лаконичных речевых продуктов, которые обозначаются как, во-первых, крылатые мысли, афоризмы и как, с другой стороны, – народные речения, пословицы, поговорки. Начнем с исходных определений.
Афоризм (от греч. ????????? – «определение») – оригинальная законченная мысль, изреченная или записанная в лаконичной запоминающейся текстовой форме и впоследствии неоднократно воспроизводимая. В афоризме достигается предельная концентрация непосредственного сообщения и того контекста, в котором мысль воспринимается окружающими слушателями или читателями. Афоризм – это алгебра мыслей (Г. Александров). Афоризм – это мысль, исполняющая пируэт (Ж. де Брюйн).
Пословица – жанр фольклора, афористически сжатое, образное, грамматически и логически законченное изречение с поучительным смыслом. Поговорка – образное выражение, оборот речи, метко определяющий какое-либо явление жизни; в отличие от пословицы поговорка лишена обобщающего поучительного смысла. Сравним одно и другое, выбирая из библиотек афоризмов и пословиц те формулы, которые содержательно близки, которые можно наложить одна на другую без заметных семантических потерь.
Афоризм римлянина Тита Макция Плавта: «Когда состояние пришло в упадок, тогда и друзья начинают разбегаться». Пословица из словаря В. Даля: «Богаты, так здравствуйте, а убоги, так прощайте!» Есть ли принципиальная, радикальная, непроходимая разница между ними? Будто бы нет. Смыслы накладываются вполне, не оставляя содержательных зазоров. Но если Плавт явно и намеренно констатирует здесь причинно-следственные связи, излагает ситуацию преимущественно на аналитическом языке, то народная пословица говорит и показывает. Она явно выпроваживает анализ за пределы этой разыгранной жизненной сценки. Она выразительно сказывает и одновременно – «иносказывает». Но это иносказание не подчеркнуто и не акцентировано – оно есть некое семантическое «модерато». Еще пример. Уильям Шекспир «Сон в летнюю ночь». Один из персонажей, Елена, афористически формулирует: «Самое дурное по виду и нраву любовь превращает в красивое и достойное». Это – подстрочник. Перевод М. Лозинского чеканит: «Тому, что низко и в грязи лежит / Любовь дарует благородный вид». Народная же пословица рисует поучительную этическую картинку: «Не по хорошу мил, а по милу хорош…» Что тут скажешь? Проверенный гносеологический принцип quid pro quo («одно вместо другого») в данном случае не работает. Точнее, он действует, но с поправкой, что называется «на аудиторию», на воспринимающую публику. Одни поймут и усвоят абсолютное нравоучительное правило, этическую максиму, других вдохновит надежда на вполне возможный жизненный парадокс.
Еще два примера. Аристотель утверждает: «Надежда – это сон наяву». Поговорка предупреждает: «На ветер надеяться – без помолу быть». Евангелист Лука возвещает горькую истину: «Сказываю вам, что всякому имеющему дано будет, а у неимеющего отнимется и то, что имеет» (от Луки, 19, 26). Русская поговорка предлагает две выразительнейших, но и одновременно довольно бесстрастных мизансцены: а) «Мерзлой роже да метель в глаза» и б) «Где тонко, там и рвется». Чем может быть полезно подобного рода сопоставление? Прежде всего тем, что в данном случае можно вполне удостовериться в совпадении смыслов, базисной семантики. Но и в то же время здесь можно воочию наблюдать различия «афористической» и «пословичной» дискурсивных «подсветок», разность дискурсивных фоновых практик, своеобразие дискурсивных манер. Тут не просто разностильность. Тут – разные горизонты добычи, разные «геологические» пласты. В такого рода текстовых параллелях становятся ощутимыми, наглядными глубинные различия «анонимных историко-культурных правил» (М. Фуко). То есть правил писаной афористики и правил устного фольклора, которые каждый по-своему формулируют и выдавливают на поверхность по-разному сверкающие, но семантически инвариантные и одинаково драгоценные дискурсивные кристаллы. Таким образом, народные пословицы и поговорки, которые в подавляющих своих объемах произведены именно в сельских социумах, являются, по сути, крестьянской «афористикой». «Афористический» фольклор – явление своеобразное. Он – продукт не столько интеллектуальный, сколько органический. Не столько вымышленный, сколько выдохнутый. Как бы вызывающе это ни звучало, продуктивное крестьянское соображение, облекающееся как в поговорки, так и в развернутые дискурсивные практики, «слабоумно». Оно «слабо-», «скудо-», «малоумно» – в том смысле, что окружающий крестьянина мир познавательно штурмуется и осваивается отнюдь не рассудком, привычно разлагающим мир на смысловые молекулы. Крестьянский мир осваивается и истолковывается с помощью неких рецептурных блоков (конкретным субъектом уточняемых), картин (дорисовываемых), массивов (достраиваемых). Поговорка комбинирует ситуации, жизненные мизансцены и только вслед за этим – смыслы. К тому же смыслы неявные, метафорические. Афоризм же комбинирует именно смыслы, время от времени облекая их в картинки бытия. А. С. Пушкин, размышляя о природе гениальности и творческого вдохновения, сформулировал золотое правило индикации, распознавания настоящего, развитого, проникающего в суть вещей интеллектуального процесса. Процесса, продуктом которого может стать и афоризм, и познавательное открытие, и научная теория. Вот пушкинская формула: «Вдохновение есть расположение души к живому приятию впечатлений, следственно, к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных». Поговорки и пословицы как «афористический» фольклор систематически выполняют лишь первую, исходную посылку пушкинской теоремы – «живое приятие впечатлений» всякий раз налицо. Что же касается анализа, размышления, «объяснения оных» – эта работа проделывается обычно как операция иносказания, не формулируемая, не вербализуемая, скрытная. Но это сокровенное объяснение угадывается (нащупывается, схватывается) мгновенно. Что называется, на лету.
Однажды я был свидетелем, как буквально на моих глазах в живом процессе общения с умным крестьянским стариком Алексеем Спиридоновичем была рождена новая поговорка. Во всяком случае, мои усердные поиски в словарях и сборниках результата не дали: формулу, которую при мне сотворил этот старик, я не нашел нигде. Дело было так. Ранней весной завершающего, третьего года моей первой социологической экспедиции, когда я уже вполне вжился в местный деревенский мир, погасил свою городскую инаковость и со мной разговаривали уже как со своим, я мимоходом встретил Алексея Спиридоновича. Состоялась краткая ситуативная беседа. «Чего это ты голову от солнышка воротишь?», заметил собеседник. А у меня к тому времени заметно сдали глаза – приходилось много часов сидеть за компьютером, расшифровывая крестьянские нарративы. Я объяснил это и попутно пожаловался на судьбу: дескать, трудно мне работать. Третий год ходишь по дворам, записываешь истории, потом переносишь их в тексты, составляешь аналитические схемы. «Короче, глаза болят, свет не мил…». Старик, перед этим ручной тележкой вывозивший коровий навоз на понемногу оттаивающую картофельную леваду, – уже всласть наработавшийся, утомленный, – вполголоса и сердито буркнул: «Уцепился – так держись!..» И ободряюще подмигнул.
Боже мой! Какое мгновенное лечение для души дала мне тогда эта краткая пословичная формула. И вправду – да что ж это я?! На что жалуюсь?! Да все мои экспедиционные «страдания» не стоят и дня бесконечной крестьянской хозяйственной круговерти! И потом – ты же взялся? Тогда – делай! И не жалься. Не хнычь. «Уцепился – так держись!» Здесь, в эти немудреные слова, органически вмещено и терпение, и удальство, и профессиональная лихая небрежность, и готовность выстоять до конца. Избыть взятое дело. Такие слова не только врачуют душу, но и заряжают ее социальной энергией. Именно социальной, поскольку «уцепился – так держись!» есть правило, в сущности, мирское, общественное, а не индивидуальное, личностно-психологическое. Мы все здесь, во всей нашей деревне и во всей нашей округе, «уцепились и держимся»! И поэтому живем дальше. Помедлил я немного рядом с Алексеем Спиридоновичем да и пошел к себе домой умней, чем был. Во всяком случае, моя социально-психологическая оснастка в борьбе с трудностями ежедневного деревенского бытия была в тот момент существенно укреплена и подтянута.
Таким образом, крестьянский дискурс – это не обобщение и не размышление, а выстраивание некой понятной, освобожденной от парадоксов, нормальной, объективной картины «трудов и дней». Эта картина рутинна и построена на опыте. А. С. Пушкин писал: «Опыт – сын ошибок трудных…» И тут же: «Гений – парадоксов друг». Крестьянская жизнь и крестьянские дискурсивные практики принципиально не парадоксальны. В повседневное существование крестьян проектно не заложены крутые повороты, разрывы и сдвиги. Это, скорее, воспроизводство, цикл, вращающийся временной круг. Лексика и синтаксис, обозначающие такого рода жизнь, не предполагают и не требуют сугубой семантической глубины. Оценки и итоги допущены в такого рода дискурсы лишь ситуативно – когда они напрашиваются и прямо вытекают из сказанного. Освоение такого рода дискурсивных практик весьма поучительно. Хочешь или не хочешь, ты всегда примеряешь мизансцены повседневности на себя – либо принимая рассказанное, либо удивляясь, либо ужасаясь ему. Крестьянские дискурсивные практики – это важный элемент повседневного существования сельского народа. В книге, изданной в 2009 году, опираясь на логику американского антрополога Дж. Скотта[25], я обозначил технологии, приемы и умения крестьянского повседневного существования с помощью формулы «орудия слабых» (Equipment of the Weak). И сделал эту формулу общим заглавием книги. Здесь я имел в виду и производственный инструментарий, и «машинерию» умений и навыков, и набор привычек, социально-исторических технологий и культурно-практических ухваток, которые помогают крестьянину совладать с полчищем проблем его повседневной жизни, плотно вписанной в природу. Можно сказать, что и крестьянский дискурс – один из эффективных инструментов, непременно входящих в набор «орудий слабых».
Чем же отличается развитая дискурсивная практика или, иначе говоря, конкретный, осознаваемый в его определенности дискурс от расшифрованного текста социологического интервью? Как различить дискурс и интервью? Как отделить конкретную дискурсивную практику от записанного на диктофон крестьянского нарратива, интервью, которые являются по форме ответами респондента на вопросы социолога? Не является ли расшифрованный текст интервью непосредственным воплощением, бытием дискурсивной практики опрошенного? По форме, несомненно, является. Вместе с тем любое, сколь угодно развернутое интервью, записанное по всем правилам, в соответствии с заранее разработанным гидом, является лишь суммой, композицией, перечнем вопросов социолога и ответов респондента. Своеобразным информационным телом. Но есть ли в этом теле душа? Где скрывается сущность, по которой можно судить (вновь сошлемся на определение М. Фуко) о «совокупности анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»? Иначе говоря, как вычленить из этого записанного текстового пространства дискурс? Очень просто. Нужно произвести с текстом операцию флотации, обогащения, извлечения его содержательных, подлинно дискурсивных, фракций. По форме эта операция такова: нужно убрать из поля зрения, «отбросить» те фрагменты интервью, которые выглядят как перемежающиеся, неразвернутые, вопросы и ответы. Сами по себе они, несомненно, информативны. Но глубинная содержательность таких фрагментов обнаруживается только в их сцеплении. Только в диалоге социолога и респондента.
Вопрошание и ответствование – это форма, которая, конечно, содержит дискурсивность. Но данная форма должна быть взята как некое целое, как некий интеллектуально осуществленный монтаж и синтез. Однако формальная диалогичность интервью, которое всякий раз выглядит как допрос (поскольку активная сторона – вопрошающий социолог), маскирует и порой искажает органику дискурсивности респондента – в силу именно фрагментизации, нарезки, «клипования» текста интервью. Такой дискурс изначально комбинированный, поскольку он принадлежит сразу двум субъектам. Это, в сущности, дискурс социолога и интервьюируемого, поскольку и тот и другой инстинктивно, в целях взаимопонимания, подлаживаются друг к другу и артельно, сообща поддерживают, технологически обеспечивают плавное развертывание событийной ткани. Вот пример такого совместного комбинированного дискурса. Записан этот диалог еще при Советском Союзе, 3 ноября 1990 года в селе Лох (Саратовская область). В то время в общественной атмосфере происходило обостренное осмысление пройденного страной пути, нащупывались пути в будущее. Разговаривал я с бывшим председателем здешнего колхоза «Красная Звезда» В. К. Казанкиным, 83-летним ветераном.