Хулиганка для нага
Шрифт:
Его пальцы, до этого неподвижно лежавшие поверх моей ладони, чуть сжимаются. Я чувствую это — лёгкое, почти невесомое давление, от которого по руке бегут мурашки.
— Ты — та, кого я не хочу терять, — говорит Сайхан, и голос его звучит иначе, чем обычно. Ниже. Тише. Без иронии. — В моём мире этого достаточно. У нас не говорят… других слов.
— А в моём мире, — отвечаю я, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Когда хотят, чтобы кто-то остался навсегда, ему говорят, кем он будет. Любимой. Женой. Родным человеком. А не просто дают титул и земли, будто откупаются.
Он смотрит на меня долго, не мигая. Во взгляде — что-то, чего я не умею читать. Какая-то внутренняя борьба, спрятанная глубоко, под слоями императорской выдержки. Чешуя на его плечах чуть темнеет, будто по ней прошла тень, и я вижу, как желваки на скулах сжимаются — раз, другой, — выдавая то, что он не хочет показывать.
— Я не откупаюсь, — произносит он наконец, и в голосе прорезается та самая сталь, которую я слышала в первый день, у бассейна. — Я даю тебе то, что имею. То, что умею давать. Титул Ассари — это не просто статус. Это место рядом. Не позади, не в гареме, не среди прочих. Рядом.
— Но кем? — я не отступаю. — Рядом — это как? Как советница? Как друг? Как женщина, с которой ты спишь в этой повозке без окон, а потом возвращаешься в свои покои, а я — в свои?
Он резко выдыхает — коротко, с присвистом, почти шипением. Хвост за моей спиной дёргается, сбивая с подушек какую-то кисточку, и та летит на пол, подпрыгивая по ковру. Я вздрагиваю, но не отвожу взгляда.
— Ты хочешь, чтобы я сказал слова, которых нет в моём мире, — говорит он. — Я не человек, Мия. Я не говорю. Я делаю.
— Тогда сделай так, чтобы я поняла без слов, — шепчу я, чувствуя, как голос срывается. — Я не прошу стихов. Просто… дай мне понять, кто я тебе.
Он поднимает руку и касается моего лица. Пальцы скользят по скуле — тёплые, сухие, с едва ощутимой шершавостью у костяшек. Задерживаются у виска, прямо там, где бьётся жилка. Заправляют выбившуюся прядь за ухо. Медленно. Очень медленно. Я задерживаю дыхание.
— Ты — та, ради кого я готов нарушить собственные правила, — говорит он тихо. — Чьё имя я хочу произносить каждый день. Не как император. Как… просто Сайхан. И кого впервые за триста лет я не хочу отпускать. Никогда.
Он замолкает. Его большой палец замирает на моей скуле, прямо под глазом, где кожа тоньше всего. И в тот же миг хвост, всё это время расслабленно лежавший у моих ног, обвивает лодыжку туже — одним плавным, необратимым движением.
— Этого достаточно?
Я молчу. Потому что сказать — значит выбрать. А я не готова. Он не произнёс тех слов, которые в моём мире говорят мужчины, когда хотят, чтобы женщина осталась навсегда. Но он сказал то, что в его мире, возможно, весит больше любых признаний.
И я не знаю, как к этому относиться. Одна часть меня хочет закричать, вцепиться в его плечи, тряхнуть: «Этого мало! Скажи, что я твоя женщина, что любишь, что не представляешь жизни без меня — просто, по-человечески, без этих змеиных недоговорок!» А другая — тихо, очень тихо, едва слышно — шепчет где-то глубоко внутри: «Он только что сказал тебе это. Просто на своём языке. Ты слышишь?»
И от этого шёпота страшнее всего. Потому что если я приму его правду, то мне придётся отказаться от своей. А я пока не знаю, готова ли.
Повозка замедляется. Колёса скрипят по камню, василиски всхрапывают, и до меня доносится густой, многоголосый шум — рынок. Крики торговцев, звон колокольчиков, детский смех, чей-то спор, гортанный, быстрый, как дробь. Мы приехали.
Сайхан отстраняется первым. Медленно, будто нехотя. Его ладонь соскальзывает с моего лица, и я чувствую холод там, где только что было его тепло. Он тянется к вороху подушек, подхватывает моё платье, и возвращается ко мне. По пути, одним текучим движением, поднимает свой кафтан и набрасывает на плечи, не застёгиваясь.
— Повернись.Я подчиняюсь. Платье ложится на плечи мягким шёлком, почти невесомо. Его пальцы проходятся по моим рукам, расправляя складки, задерживаясь на запястьях чуть дольше, чем нужно, — гладят косточки, скользят по тыльной стороне ладони, будто запоминая каждую венку.
Петля за петлёй, он затягивает шнуровку на спине. Пальцы то касаются кожи — легко, мимолётно, — то скользят вдоль позвоночника, невесомо, как обещание, которое он не торопится выполнять. Каждое движение — отдельная ласка, от которой снова подгибаются колени, а внизу живота сладко тянет. Он знает это. Чувствует, как я задерживаю дыхание, как чуть подаюсь назад, ища большего касания. И нарочно медлит, растягивая удовольствие, заставляя меня ждать каждую следующую петлю.
Последний узел. Ладони ложатся на плечи и чуть сжимают — горячие, тяжёлые, собственнические. А потом он наклоняется и целует меня в плечо. Долго. С лёгким прикусом, от которого по телу пробегает знакомая дрожь, а пальцы на ногах сами собой поджимаются.
— Ты не ответила, — шепчет Сайхан прямо в мою кожу, и я чувствую, как его губы растягиваются в предвкушающей усмешке.
Я поворачиваю голову и встречаю его взгляд — голубые глаза с вертикальными зрачками, расширенными в полумраке. Он ждёт. Не давит. Но даёт понять: этот разговор не закончен. Он просто берёт паузу.
— Я подумаю...
Уголок его губ дёргается. Он выпрямляется, поправляет ворот моего платья, проводит пальцами по краю выреза — медленно, задевая кожу, оставляя за собой дорожку мурашек.
— Думай. Город большой. Время есть.
Шторы распахиваются. В лицо ударяет солнечный свет, после полумрака почти ослепительный, — и вместе с ним в повозку врывается всё сразу. Гул толпы, гортанные выкрики торговцев, детский визг, скрип телег, чей-то переливчатый смех. Воздух пахнет жареным мясом, нагретой пылью, сладкими цветами, чьим-то потом.
Я смотрю на этот крикливый, чужой, живой город. На лица, мелькающие в толпе, на лавки, ломящиеся от товаров, на детей, гоняющих хвостами тряпичный мяч. И думаю о том, каково это — стать его частью. Просыпаться под эти крики, покупать специи у вон той старухи, знать, в каком переулке пекут лучшие лепёшки. Ведь это теперь моя реальность. Нравится мне или нет.
Сайхан даёт мне всё, что может предложить император. Кроме одного. Кроме свободы уйти. Кроме права вернуться туда, где мой дом, моя жизнь, мои люди. Он не спрашивает, он ставит перед фактом, щедро осыпая дарами, за которые любая нагиня в гареме отдала бы хвост. А я стою посреди всего этого великолепия и чувствую себя птицей в золотой клетке. Красиво. Дорого. Невыносимо.