ЖАНРЫ

«Иду на красный свет!»
Шрифт:

Даниэль Окали обрушился на стихи Лацо Новомеского, которые показались ему совсем нереволюционными, а я из тех же соображений ругал стихи Данё Окали. В свою очередь Владо Клементис задал мне трепку за одобрительную статью о фильме «Земля поет» Карела Плицки.

И все эти баталии велись на страницах журнала, который мы издавали. На страницах «Дава».

Подшучивали мы и над Франё Кралем, который написал свой «Тернистый путь»{87} за три месяца.

А то, что Янко Поничан чуть ли не каждый месяц выдавал на-гора какую-нибудь новую рукопись, казалось нам еще более забавным.

Над Петром Илемницким мы посмеивались из-за его привязанности к деревне. Он действительно был «деревенским». В Братиславу он наезжал только как гость.

А еще нам нравилось спорить. Об искусстве и политике. В любой обстановке. В кафе и винных погребках. А больше всего в «Бооне». Там мы чувствовали себя как дома. Однако в «Бооне» велись не только умные и ученые разговоры. Мы забавлялись анекдотами либо подтрунивали друг над другом. У каждого из нас были какие-то свои, особые привычки, они-то зачастую и становились мишенью для острот и шуток, которыми мы потчевали друг друга. Поистине это была самая здоровая форма критики в собственном коллективе, выжигавшая в нас обидчивость, самодовольство и самонадеянность. А так как нам претила грубость, то критика эта никого не оскорбляла и не ранила, не подтачивала нашей дружбы.

Однако не только кафе «Боон» было нашим излюбленным местечком. Уютно чувствовали мы себя и в винных погребках на Угерской, Паненской, Ветрной, Дунайской и всюду, где мелькали лица знакомых из мира искусства.

Часто случалось, что где-то в углу кто-нибудь затягивал народную песенку, ее тотчас подхватывали и вскоре пел уже весь зал. У нас был свой репертуар. Мы пели о Яношиковых молодцах, стройных, как «алтарные свечи», потом переходили на разбойничьи вроде «Урсини Капусты», в которых милые просят своих возлюбленных-разбойников протянуть им руки, а они не могут, потому что их ведут под конвоем. Мы пели о том «широком поле, где позатерялась юнацкая доля» словацких переселенцев в Америке. Мы кощунственно корили господа бога «с высокого неба»: «Если дал ты нам зубы, то дай нам и хлеба». А потом, оставив драматические разбойничьи песни, настраивались на прекрасную, чистую лирику, какая живет только в народных песнях, где каждое слово будто умыто хрустальной, ключевой водой:

Будь вся суша бумагой,

сине море — чернилами,

все равно не запишем

то, что в сердце хранили мы[14].

Кроме отечественной литературы, мы читали в те годы много переводной — Морана, Карко, Сандрара, Силоне, Панаита Истрати, Ади, Киша, Эренбурга, Голичера, Зегерс, Дос Пассоса{88} и всю советскую литературу, от лефовцев до «попутчиков» и группы «Серапионовых братьев», читали в переводах Матезиуса, Горы, Кубки, Гаасовой и в оригинале{89}. Одно время самым близким был для нас Есенин из «Голубой Руси»{90}, его пейзажная лирика, его «Письмо к женщине», строки которого «За знамя вольности и светлого труда готов идти хоть до Ла-Манша», нами воспринимались как выражение своего собственного глубокого чувства.

Мы вовсе не были праздными завсегдатаями кафе и винных погребков. Искусство и литература объединяли нас со всем левым и прогрессивным миром. «Дав» связывал нас со Словакией, политическая и общественная судьба которой находила отклик в наших сердцах.

Все, что происходило не только в Братиславе, но и на Кысуце, на Верхнем Гроне, в Кошутах и Нитре, мы переживали как свое кровное дело и во всем принимали деятельное участие.

Когда я окунулся в атмосферу искусства, мир стал казаться мне прекраснее, а действительность словно бы обогатилась еще одним измерением. Раньше я думал, что искусство и литература существуют для того, чтобы развлекать людей. Теперь я начал понимать, что во всех свершениях искусства проявляется неудержимое движение жизни, что всякий раз, когда художник видит что-нибудь по-новому, он касается процессов и изменений, которые происходят около нас, но которых мы не осознавали. И художник высвечивает их светом своего таланта, открывает для нас их суть. А если ему удастся эти процессы и изменения в мире и в людях запечатлеть особенно правдиво и ярко, то произведение обретает жизнь и живет вечно или по крайней мере до тех пор, пока не состарится и не умрет, как старится и умирает человек. Для меня вдруг стало понятно также, что новому видению должно сопутствовать стремление выразить его новыми средствами, новыми, неизбитыми словами, которые писатель и ищет для этого.

Мне стало ясно, что для писателя слово является таким же строительным материалом, как для каменщика песчаник, гранит, цемент и кирпич, что оно столь же подвержено разрушающему действию времени, как и старые каменные стены.

За два последних тысячелетия исписаны миллионы тонн бумаги, но из всего этого уцелело лишь незначительное число произведений, перед которыми время оказалось бессильным. Все остальное стареет и постепенно исчезает среди тех наслоений, которые оставляют после себя народы и сменяющие друг друга эпохи. Все, что сыграло свою роль, что отжило свой век, должно уступить дорогу новому. Таков закон жизни и закон искусства.

Все это невольно осознаешь, когда читаешь какую-нибудь прекрасную книгу, которая захватывает тебя и в которой все на своем месте, словно это сама подлинная жизнь. Особенно когда берешь в руки книги Льва Толстого. И не обязательно даже «Войну и мир», а, скажем, повести «Казаки», «Хаджи Мурат» или «Кавказский пленник».

В Писеке начал выходить новый еженедельник «Прахеньский край». Его умело редактировал учитель Вацлав Данеш{91}. Я иногда писал в литературное приложение к этому еженедельнику, которое редактировал Милослав Новотный{92}. Издавал его Ярослав Буриан, молодой энтузиаст, порядочный человек, отменный музыкант, прекрасно игравший на волынке. Он часто выступал на различных народных празднествах, одетый в страконицкий костюм: короткие желтые штаны и синий камзол с золотыми пуговицами. Буриан начал издавать также книжки. Первым был сборник стихов Яна Чарека «Бедная семья из Гержмани»{93}. У Буриана было много благородных хобби, но в издательском деле, унаследованном от отца, он разбирался плохо. Во время экономического кризиса он оказался на мели, лишился всего имущества и служил коммивояжером. Иногда я встречал его в Праге. И, судя по внешнему виду, жилось ему несладко. Вскоре он умер, сравнительно молодым.

В 1925 году в издательстве Буриана в Писеке вышел еще и «Альманах Прахеньского края». В нем приняли участие А. М. Пиша, Рихард Вайнер, Ян Чарек и Вацлав Кршка. Я поместил там две вещи. Пиша напечатал в «Альманахе» стихотворение «Из Южной Чехии», а Вайнер — воспоминания о родном городе и друзьях{94}. Я о Писеке тоже много вспоминал. Там остались мои старые привязанности, которым я был верен, хотя и жил вдалеке. Но первым поэтом, который открыл для меня свою творческую лабораторию, сам того не подозревая, был Лацо Новомеский. Он имел привычку прятать по карманам разные бумажки, на которых карандашом были набросаны две-три строчки — своего рода зародыш стихотворения, содержащий обычно только замысел и идею. Или же он записывал на ходу удачно найденную метафору, которая получала потом свое дальнейшее поэтическое осмысление.

Я вижу Новомеского, как он сидит в кафе у круглого мраморного столика, с сигаретой в руке и, потягивая черный кофе, вытаскивает эти бумажки, склоняется над ними и приписывает новые строчки, сосредоточенно, не спеша, как это всегда делается, когда человек чем-то сильно поглощен. Прежде чем записать новый стих, Новомеский вновь и вновь, в сотый раз отрабатывал его в уме, словно взвешивая каждое слово, приглядываясь к его краскам, вслушиваясь в его звучание. И проходило обычно немало времени, пока из этих обрывков и беглых заметок рождалось стихотворение. Иногда это было совсем маленькое стихотворение — как граненый кристаллик. Для этого образ и мысль надо было облечь в экономную, сжатую форму, чтобы нечего было ни добавить, ни вычеркнуть.

Некоторые стихотворения Лацо Новомеского обладали свойством настойчиво волновать читателя и надолго запоминались. Они врезались нам в память и до сих пор живут в ней. Они насыщены той атмосферой, в которой мы жили и которую почти невозможно пережить другим читателям, как невозможно им постичь внутреннюю первооснову, без которой не обходится ни одна подлинная, настоящая поэзия. Почувствовать ее могут только близкие друзья поэта. Только они способны придать каждому слову то значение, которое оно в себя вобрало, словно магнит, и хранит все то, что предшествовало этим стихам, так или иначе связано с ними, было их подоплекой, что мы знали столь же хорошо, как и сам поэт.

Новомеский родился в «разгульном» Будапеште. Отец его был портным. В Будапеште существовала большая словацкая колония. Словаки ездили в Будапешт в поисках работы, как и в Вену. Семья Новомеских родом была из Сеницы. Лацо ездил в Сеницу на каникулы, а после смерти отца туда перебралась вся семья. Сеница стала краем его детства, краем его поэтических образов и стихов. Он оставался верным ей спустя многие годы. В его характере было что-то от есенинского озорства:

В вино слезою капнул мне

Поделиться с друзьями: