«Иду на красный свет!»
Шрифт:
Была в нем поэтическая дерзость Велимира Хлебникова, «председателя земного шара», и громыхающая дерзость Владимира Маяковского, чьи ритмы, вызванные к жизни вулканом революции, воздвигали утесы поэтической образности. Десятки художников слова стали называть себя работниками новой красоты и объединялись с теми, кто в промозглые петроградские дни во главе с Лениным вступал в новую эру нашей истории.
Эта эпоха смелых дерзаний вторгалась и в жизнь Словакии. Мало быть только поэтом, только живописцем, только актером, только защитником бедных, только журналистом. Чтобы оставаться самим собой, надо было быть всем.
В эти годы я спешно наверстывал упущенное — я хотел знать все, что делалось в мире нового, касалось ли это политики, архитектуры, науки, литературы или искусства.
Бурная, стремительная эпоха распахивала передо мной неоглядные дали и напирала на меня со всех сторон.
Она уминала меня, будто глину, и переделывала.
Я увидел мир иными глазами, увидел, что я не один. Все мои заботы и огорчения были заботами и огорчениями моего мира, моего поколения. Переживания обретали свой смысл.
Книги открывали мне новые жизненные правды.
Посеянное в моей душе Иржи Волькером давало ростки.
«Коммунизм — это образ нового, лучшего устройства жизни, а марксизм — это план борьбы за него».
Я написал статьи о новой архитектуре, о гладко-утилитарных строениях Райта, о Корбюзье, о новой строительной эстетике, высмеивал пряничные домики Душана Юрковича{121}. Я сделался поклонником Адольфа Лоса{122}, ратовал за модернизированную культуру быта. В то же время я облазил жалкие жилища под братиславским Градом, настоящие берлоги, вонючие, как самая отвратительная сточная канава, наблюдал, как живут рабочие в экономиях нитранской округи. Мне казалось, что дома должны быть стройными и устремляться к небу, а не напоминать деформированные парковые деревья, подстриженные в стиле Людовика XIV.
Я познакомился с кысуцким врачом Иваном Галеком{123}, сыном поэта, автора «Вечерних песен». Благородный человек, бескорыстно служивший людям, Галек написал книжку о прошлом Кысуц. Но в этих краях мало что изменилось, и нищета осталась прежней, как и тридцать лет назад.
Кто не видел Словакию и ее отчаянную бедность, Словакию, жаждущую счастья и работы, тот не поймет ни Илемницкого, ни Франё Краля. Карел Чапек писал, что задача литературы — не протестовать, а славить жизнь. Но кто задумывается, откуда черпают свой материал словацкие писатели?
У Франё Краля было резко очерченное худое лицо. Зачесанные назад волосы то и дело падали на лоб. Его длинные беспокойные руки были постоянно настороже, словно хотели кому-то пригрозить или кого-то обнять. Рядом с ним человек всегда чувствовал себя хорошо. Казалось, он всего себя раздает без остатка; его чуткая душа, близко принимавшая чужие беды, была раскрыта людям. Все, что происходило вокруг, кровно затрагивало Краля. Держался он просто, естественно, излучая открытый, искренний задор, непоколебимый оптимизм. Они с Илемницким были чем-то схожи, оба сохранили в себе что-то от деревни, их поведение было небудничным, этим они выделялись среди заурядных скучающих представителей литературных кругов. Оба чуждые иронии, откровенному или наигранному цинизму, они уважали умных людей и прислушивались к их мнению. Восторженно воспринимали значительные события.
Впервые я увидел Краля в словацких горах, в Завадке{124}. Его привел к нам Илемницкий, они вместе отдыхали на деревенском курорте в Буякове и, разузнав, где находится наш бивуак, приехали сюда. Краль — худой, долговязый, Илемницкий — небольшого роста, коренастый, рядом они выглядели как знаменитые кинокомики Пат и Паташон{125}. Оба сельские учителя, оба начинающие писатели. Краль печатал тогда свои стихи под псевдонимом Ф. К. Смречанский.
Они с Илемницким были неразлучны. Нечасто встречаются художники, чья дружба так плодотворно влияет на их творчество и внутреннее совершенствование. Неожиданная смерть Илемницкого в 1949 году настолько потрясла Краля, что от этого потрясения он так и не оправился.
В одном из последних писем ко мне, когда Краль с трудом преодолевал прогрессирующую, подтачивавшую его болезнь легких и сердца и уже не мог всерьез заниматься литературой, он признавался, что при всем том значительном и радостном, что видит вокруг и что дает ему силы жить и желание принять участие в общей работе, ему ужасно недостает друга, который понимал бы его так же, как когда-то Илемницкий.
Не сочтите это сентиментальностью. Краль был человеком, весь огонь своего сердца отдававшим другим людям. Люди, подобные ему, жили интенсивной общественной жизнью и даже свою личную жизнь не умели строить изолированно от дел общества и не признавали ничего, что, так или иначе, могло быть проявлением эгоизма. Безраздельно посвятив себя служению людям, они и сами испытывали потребность в тепле человеческой дружбы.
Краль не раз вспоминал свое детство и юность, первые литературные опыты. Почти во всех его книгах, будь то рассказы для детей или основные его произведения, — везде мы находим автобиографические черты. Его жизнь сама по себе была волнующей, как роман.
Он родился в Америке, куда семья переселилась в поисках работы: родной Липтовский край не мог их прокормить. Отец устроился рабочим на металлургический завод, но его заработка не хватало на семью. Мать с детьми вернулась на родину, и старшие сыновья вместе с ней стали зарабатывать на хлеб. Шестилетний Франё пас скотину, в школьном возрасте работал на стройке, обучался плотницкому делу. В свободные минуты он читал книги, которые открывали ему мир. А чего стоило ему преодолеть непонимание домашних и убедить их отпустить его учиться в городскую школу! И сколько сил и энергии приложил он, чтобы попасть в учительский институт! Студентом нанимался в каникулы работать каменщиком. Учебу он закончил с подорванным здоровьем.
Поразительно, сколько внутренней силы было в этом молодом человеке, боровшемся с тяжелым недугом. Он не отступил от своих целей, работая учителем в самых глухих уголках, куда б его ни направляли. Во время второй мировой войны при клерикально-фашистском режиме его уволили, отправили на пенсию.
В первом своем романе, «Тернистый путь», Краль стремился показать, как иные моменты круто меняют жизнь крестьянства, которое до того представляло собой несознательную, тупо подчинявшуюся своей судьбе массу, так не изображали народ в литературе до него. В романе Краля народ ощутил силу сплоченного коллектива, обрел классовое сознание. Образцом для писателя стал роман Горького «Мать». Бунтарский дух этого произведения явственно ощущается с первых страниц «Тернистого пути». Отдельные судьбы здесь лишь намечены и не разработаны детально — автор понимал, что от него ждут слова, которое нужно сказать вовремя.
Из всех своих книг Франё Краль особенно любил «Тернистый путь». Это было его первое значительное произведение, и он очень гордился, что книга была принята так взволнованно.
Однажды он пришел после каникул в «Боон» и радостно сообщил нам, что закончил роман. Мы посмотрели на него с недоверием. Когда же он добавил, что написал его за три месяца, мы отнеслись к его сообщению и вовсе скептически. Тем не менее получилась хорошая книга, ведь именно это, а не другое произведение бурно нарушило безмятежное течение словацкой литературной жизни.
* * *
Из меня самого художник не получился, но среди художников и скульпторов у меня было немало знакомых. Оценивая в своих статьях их работы, я порой оказывался небеспристрастным. Увлеченный тем, что мне казалось новым в искусстве, я не знал снисхождения ко всему, что хоть намеком отдавало венским академизмом, мюнхенской или будапештской школой. Так же непримиримо относился я и к явному натурализму. Кроме Фуллы и Галанды, я признавал только Янко Алекси и Базовского, под влиянием Бенки{126} увлекавшихся в ту пору поэтически трогательными образами народного творчества. Но у Бенки это получалось суровей, палитра его была ярче и эмоционально сочнее. Мне не очень нравились художники вроде Андяла и Гверка{127}, занимавшие умеренную позицию между двумя крайностями, одну из которых представляли Фулла с Галандой, а другую Вотруба и Маллы{128}. А словацкая скульптура, связанная с именами Мотошки, Майерского, Игриского и Поспишила{129}, казалась мне стреноженной условностями и лишенной какого бы то ни было размаха.