ЖАНРЫ

Иисус глазами очевидцев Первые дни христианства: живые голоса свидетелей

Бокэм Ричард

Шрифт:

Однако такой взгляд на свидетельство не без труда плывет против течения современной философской эпистемологии; единственный значительный прецедент подобных взглядов Коуди видит в «философии здравого смысла» шотландского философа XVIII века Томаса Рейда [1219] . Рейд классифицировал обмен свидетельствами как частный случай того, что называл «общественными действиями сознания». Другие случаи «общественных действий сознания» — приказы и их выполнение, обещания, вопросы и ответы на вопросы; словом, интеллектуальная деятельность, требующая межличностного взаимодействия. Этим действиям Рейд противопоставляет «одинокие действия сознания» и настаивает, что первые не сводятся к последним, хотя одинокие действия по отношению к общественным первичны, и общественные действия возможны, лишь если мы проверяем и контролируем их при помощи одиноких действий [1220] . Таким образом, свидетельство, по Рейду, является общественным знанием. Доверие к свидетельству других — фундаментальное свойство рода человеческого. Ему не требуется подтверждение другими («одинокими») видами знания, поскольку оно независимо от них.

1219

Coady, Testimony, 23, 54–62.

1220

Coady, Testimony, 54–55; см. также Vanhoozer, Is There a Meaning, 290.

В наше время подход Томаса Рейда разделяют «многие из наиболее влиятельных современных эпистемологов» [1221] ; однако это сравнительно недавнее достижение. Основная причина, по которой его не разделяла большая часть философов эпохи модерна — а также причина широко распространенного пренебрежения к свидетельству даже к предмету философского исследования — кроется в индивидуализме, свойственном философии Просвещения, точнее, в индивидуалистическом эпистемологии, склонной преуменьшать зависимость личной интеллектуальной деятельности индивида от других людей [1222] . Отправной точкой здесь становится личное восприятие индивида (Какова природа моего знания? Откуда я знаю то, что знаю?), которой присваивается эпистемологическая первичность по сравнению с коллективным знанием (Какова природа нашего знания? Откуда мы знаем то, что знаем?) [1223] Желание исследовать и удостоверять знание только как личное знание индивида, конечно, ставит свидетельство под сомнение. В ответ на эту проблему традиция, идущая от Юма, стремилась обосновать достоверность знания через свидетельство, выводя его из других, якобы более фундаментальных форм знания, не требующих доверия к другим. Предполагается, что мы доверяем свидетельству только потому, что можем каким–то образом проверить надежность свидетеля или видим, что истинность свидетельства всегда подтверждается [1224] . Коуди отвергает все эти попытки свести свидетельство к другим видам знания. Неужто в самом деле каждый из нас наблюдал соответствие между свидетельствами и наблюдаемыми фактами столько раз, что мог сделать из этого какие–то обоснованные выводы? Это попросту неправда [1225] . Дальнейшие попытки избежать признания свидетельства базовой формой знания ведут лишь к скрытым ссылкам на все то же доверие к другим. Коуди показывает, что само использование языка, на котором произносится свидетельство, необходимо предполагает доверие к множеству сообщений, уже сделанных на этом языке («готовность верить сообщениям других — необходимое условие самого понимания чужой речи») [1226] . Поэтому «сомнительна сама идея полностью индивидуальной эпистемологической проверки феномена общего эпистемологического доверия» [1227] .

1221

Foley, Intellectual Trust, 96. На c. 97 он приводит ссылки на некоторых из них.

1222

Coady, Testimony, глава 1, полагает, что еще одна причина этого — математическая теория вероятности.

1223

Coady, Testimony, 148–150.

1224

Coady, Testimony, 22–23.

1225

Coady, Testimony, 79–83.

1226

Coady, Testimony, 176.

1227

Coady, Testimony, 152.

Если свидетельство — такая же базовая основа знания, как восприятие, память и умозаключение, то нам стоит воспринимать и объяснять свою эпистемологическую ситуацию в менее индивидуалистическом и более общем, межсубъектном ключе. Это не означает отрицания любой когнитивной автономии, как будто субъект не способен мыслить независимо от других. Но это значит, что эпистемическое доверие к другим — базовая матрица, внутри которой индивид может приобрести и развивать то, что Коуди называет «цветущей когнитивной автономией»:

Подобно тому как автономному деятелю нет нужды отрицать свою зависимость от других даже на глубочайших уровнях своего существования, также и автономному мыслителю нет необходимости отрицать определенную степень доверия к словам других — напротив, ему следует использовать это доверие для выработки собственной, истинно независимой и критической позиции. Интеллектуальная автономия необходима для выработки посильного контроля над собственными взглядами и проверки того, насколько соответствуют текущие взгляды индивида его когнитивной истории и нынешнему интеллектуальному окружению. Тем не менее независимый мыслитель — это не тот, кто до всего додумывается сам, а тот, чей разум способен контролировать и оценивать информацию, поступающую к нему из обычных источников, индивидуальных или социальных [1228] .

1228

Coady, Testimony, 99–100.

Таким образом, вера чужим свидетельствам (которую все мы демонстрируем очень часто) предполагает некое фундаментальное доверие к другим — но вовсе не обязательно некритическое доверие:

Когда мы верим свидетельству, то верим сказанному, так как доверяем свидетелю. Это доверие — фундаментальное, но не слепое. Как отмечал [Томас] Рейд, ребенок начинает с полного доверия ко всему, что ему говорят, и развивает более критическую позицию по мере взросления. Но и для взрослых критическая позиция вырастает как частный случай на основе позиции доверия — так же, как свойственное взрослому понимание того, что память может нас обманывать, вырастает на основе доверия к воспоминаниям в целом.

Обыденное восприятие говорит нам, что отношения доверия и критической оценки диаметрально противоположны друг другу, но на деле это не так–хотя в частном случае бывает невозможно одновременно доверять свидетелю и подвергать критической оценке его свидетельство. Для восприятия свидетельства слушателями характерно участие в этом процессе некоего механизма обучения, в который встроены определенные критические способности… Мы можем «не видеть причин сомневаться» в чужом сообщении, хотя нас никак не назовешь легковерными — можем попросту видеть, что в сообщении нет обычных предупреждающих знаков обмана, путаницы или ошибки. Такое знание включает в себя наши представления о компетентности свидетеля, об обстоятельствах, при которых он произносит свое свидетельство, о внутренней непротиворечивости его свидетельства, об отсутствии противоречий с тем, что говорят о том же предмете другие… Важно понять, что доверие и критическая оценка связаны друг с другом сложными отношениями [1229] .

1229

Coady, Testimony, 46–47.

Итак, свидетельство по самой своей природе требует доверия. У нас нет причин полагать, что оно представляет собой менее достоверный способ получения знания, чем восприятие, память, умозаключение. Нет причин полагать, что восприятие других, переданное нам в форме свидетельства, заслуживает доверия менее, чем наше собственное. Недоверие ко всему, что говорят нам другие, отрицает социальную, межсубъектную реальность человеческой эпистемической ситуации. Базовое доверие — не легковерность, а необходимая эпистемическая добродетель. Доверие лежит в основе человеческого общения: критическая оценка чужих сообщений важна, но вторична — она вырастает на основе базового доверия. В принципе эта ситуация не отличается от нашего отношения к собственному восприятию, воспоминаниям, умозаключениям: у нас нет выбора — приходится им базово доверять, понимая при этом, что они могут нас обманывать и в сомнительных случаях требуют проверки. Только чрезмерный индивидуализм современной западной идеологии требует от нас, продолжая доверять собственным восприятию, воспоминаниям и умозаключениям, чужие свидетельства при этом постоянно и по умолчанию ставить под сомнение. Верно, что со свидетельствами дело обстоит несколько сложнее — во многих (хотя далеко не во всех) случаях у свидетелей имеется больше причин и мотивов искажать и фальсифицировать истину. Поэтому и суровый перекрестный допрос свидетелей в суде, и методы современных историков, предназначенные для тщательной проверки и оценки свидетельств из прошлого, вполне оправданны. Однако это не означает, что мы должны отвергнуть базовое доверие к чужим свидетельствам. Говоря словами Поля Рикера, каждому человеческому сообществу необходимо соблюдать «правило благоразумия»: «Сперва доверяй чужим словам — затем сомневайся, если для этого есть серьезные причины» [1230] .

1230

P. Ricoeur, Memory, History, Forgetting (tr. K. Blarney and D. Pellauer; Chicago: University of Chicago Press, 2004) 165.

Свидетельство и история

В этой книге я следовал Самуэлю Бирскогу, полагающему, что Евангелия, хотя в некоторых отношениях и представляют собой очень специфические исторические сочинения, в целом разделяют то отношение к свидетельствам очевидцев, какое было принято среди историков греко–римского периода. Превыше всего эти историки ценили сообщения об описываемых ими событиях, исходящие из первых рук. Наилучшим вариантом считался тот, когда историк сам был участником событий (прямое личное наблюдение). Однако такое не всегда было возможно (тем более, что, даже участвуя в событиях, он не мог наблюдать их все — например, несколько событий, происходящих одновременно в разных местах); поэтому историки искали информантов — участников событий, способных рассказать о них из первых рук (непрямое личное наблюдение). По крайней мере, такова была нормативная историографическая практика: ей следовали и ее описывали такие признанные мастера–историографы, как Фукидид и Полибий. Предпочтение, отдававшееся личному наблюдению, прямому или непрямому, вполне понятно и объяснимо соображениями достоверности свидетельства. Опора на личное наблюдение не только позволяла избежать передачи информации через длинную цепь рассказчиков, но и давала историку возможность провести своего рода перекрестный допрос информантов, отчасти напоминающий допрос свидетелей в суде. Из такого «допроса» историки могли извлечь наиболее важные для них сведения, а также составить представление о надежности информанта. Разумеется, свидетельство из первых рук не всегда надежнее всех прочих, и даже лучшие историки не полагались только на свидетельства очевидцев. Однако они стремились опираться в первую очередь на очевидцев — и это приводило их к заключению, что, строго говоря, историк может исследовать и описывать только недавние события, произошедшие на памяти его современников. Естественно, это не означает убеждения в том, что только недавнюю историю можно знать. Люди времен античности в целом доверяли историкам прошлого, описывавшим события, произошедшие на памяти их современников. Однако они, как правило, не считали, что сами могут каким–либо образом узнать о прошлом более того, что эти историки им сообщают.

Не следует думать, что историки некритически доверяли показаниям очевидцев. Полибий, например, так описывает задачу историка: «Верить тому, что заслуживает веры, и быть хорошим критиком поступающих к нему сообщений» (12.4.5) [1231] . Лучшие историки оценивали надежность своих информантов, сравнивали противоречащие друг другу свидетельства, иногда приводили и то, и другое, но указывали, какое из них, по их мнению, более заслуживает доверия. Несомненно, можно сказать, что их подходу к оценке достоверности свидетельств недоставало основательной методичности, столь ценимой историками нашего времени. Однако важно помнить, что они ограничивали себя событиями недавней истории, памятными их современникам. Критические орудия историков современности сформировались в стремлении исследовать историю прошлого, часто — далекого прошлого. Кроме того, греко–римские историки, общавшиеся с очевидцами, имели возможность задавать им любые вопросы, какие считали нужными. Оставаясь, если можно так сказать, в пределах своей компетенции, лучшие из греко–римских историков достигали таких результатов, которые едва ли смог бы легко превзойти современный историк, вооруженный новейшими критическими методами.

1231

Цит. по: S. Byrskog, Story as History — History as Story (WUNT 123; T"ubingen: Mohr, 2000; reprinted Leiden: Brill, 2002) 179.

Однако для наших нынешних целей необходимо задать вопрос: если в историографии древности показания очевидцев обладали исключительной значимостью — какую роль играют они в современной историографии? В последнем разделе трехчастной статьи Денниса Найнхема «Свидетельства очевидцев и евангельская традиция» [1232] — статьи, по–видимому, убедившей многих англоязычных исследователей уделить чуть больше внимания роли очевидцев в передаче евангельских преданий, — Найнхем касается именно этого вопроса: различия в понимании роли очевидцев в древней и новой исторической науке. Рассмотрев этот вопрос, он приходит к такому заключению:

1232

D. E. Nineham, "Eyewitness Testimony and the Gospel Tradition. Ill," JTS 11 (1960) 253–264.

Даже если бы Евангелия состояли исключительно из показаний очевидцев, они вызывали бы вопросы у историка. Они оставались бы для него тем же, чем являются [для критики форм] и сейчас: грубой рудой, которую необходимо бросить в печь строгих критических методов, чтобы выплавить из нее благородный металл исторической истины [1233] .

Это представление о сильно снизившейся ценности свидетельства очевидцев для современных историков основано на работах классика исторической методологии [1234] — французского историка Марка Блока, одного из основателей исторической «школы Анналов», и классика философии истории — Р.Дж. Коллингвуда, автора «Идеи истории» [1235] .

1233

Nineham, "Eyewitness Testimony and the Gospel Tradition. Ill," 259.

1234

Английский перевод основного труда M. Блока — см.: M. Bloch, The Historians Craft (tr. P.Putnam; Manchester: Manchester University Press, 1954).

1235

R. G. Collingwood, The Idea of History (Oxford: Oxford University Press, 1946).

Разумеется, между античной и современной историографией имеются существенные различия. Однако связаны они не с проблемой оценки источников. Верно, что, если в Средневековье исторические источники в целом рассматривались как заслуживающие доверия, Новое время стало свидетелем движения прочь от этой доверчивости и разработки систем оценки надежности источников. Поль Рикер считает «рождением исторической критики» разоблачение подложности «Константинова Дара», сделанное Лоренцо Валлой [1236] . Однако по–настоящему резкий контраст наблюдается между, с одной стороны, историографией позднего Рима и Средневековья — и, с другой стороны, великими историками греко–римского мира, способными трезво оценивать свои источники, поскольку они (по крайней мере, поскольку этого требовала методология) встречались с очевидцами и опрашивали их лично. Именно по этой причине, как мы не раз подчеркивали, они ограничивали себя историей недавнего времени. Развитие того метода, который Коллингвуд называет «историческим методом ножниц и клея», было вызвано желанием вырваться из этих границ и написать своего рода мировую историю — что, естественно, возможно только путем соединения воедино трудов историков прошлого, надежность коих не подвергается сомнению [1237] . Методики оценки и критики, возникшие в Новое время, появились именно в связи с необходимостью изучать такую историю, которая (как большая часть истории) недоступна историку ни лично, ни через свидетельства очевидцев.

1236

Ricoeur, Memory, 172.

1237

Collingwood, The Idea of History, 33, см. 257–259.

Поделиться с друзьями: