Император Пограничья 26
Шрифт:
— Я не его щадил, Григорий Мартынович, — голоса я не повысил. — На выборах в Боярскую думу я заключал мир с осколком древнего рода ради вещей вполне осязаемых: спокойствия Владимира, лояльности боярства, погашения кровной вражды, превращения вероятного врага в управляемого подданного.
И всё это я получил. Арсений склонил голову при свидетелях, род не взбунтовался, город выдохнул. Милость дала ровно то, на что я рассчитывал. Перевоспитывать злодея я не собирался, я его тогда и злодеем-то не считал, не было никаких оснований. То, что Арсений втихаря грел руки на похоронах, той сделки не отменяло. Это всплыло лишь два года спустя.
— Преступлений за ним тогда не имелось, судить было не за что. Так что ошибся не я, а он, когда решил, что мир даёт ему право тихо обирать моих подданных в час их горя. За всю свою грязь он мне теперь заплатит сполна.
Вдобавок, вина за сам факт рэкета лежала в первую очередь на бреши в самой системе. Похоронное дело не проверялось как отрасль, в него не ступала нога ни одного ревизора, и зараза завелась именно там. Крылов в первую волну шёл по самым кровавым: по убийцам, отравителям, казнокрадам, чьи подписи стоили людям жизней. До тихого мошенника на чужом горе очередь попросту не дошла. Охватить всё разом не под силу никому. Есть предел того, сколько способна перелопатить любая облава за один заход.
Чистка — не разовый удар, а долгая работа. Верхний слой я срезал, а нижний за это время разросся, и это не промах, а попросту незавершённое дело, которого за один присест не закончить.
Фальши в моих словах Крылов не уловил и, кажется, чуть отпустил плечи. Едва приметно кивнул и вышел.
Взяли сеть в одно утро, как и условились, без шума. Кубарева накрыли на подложном участке: Родион подсунул ему фиктивного покойника, тот за деньги оформил его на «хорошее» место, и всё легло на запись — голос к голосу, купюра к купюре. Бровкина прихватили на той самой жалобе-приманке. Неделю он прилежно прятал бумагу в нижнем ящике стола, под ворохом старых протоколов, пока его не повязали. Как только запахло каторгой, обоих тут же прорвало. Воронцова сдавали взахлёб, перебивая друг друга, выторговывая себе послабление и наперегонки выкладывая суммы с датами, которых у них пока никто и не спрашивал.
С Арсением так просто не вышло. Древний род за спиной, паутина налаженных связей, и репутация праведника, которую я ему два года назад своими руками и выправил. Удивительная закономерность: чем древнее род, тем твёрже человек убеждён, что предки накопили ему не долги и не врагов, а персональное освобождение от голоса совести. Совесть на этот счёт обычно имеет особое мнение.
Иронично, что явился он, сам, без вызова или повестки. Хотел опередить правосудие и попытаться отвести от себя подозрение. Та же опущенная голова, та же ровно отмеренная скорбь, почти праведное негодование. Опустился на стул, сложил руки на колене и повёл речь — тихо, без единой запинки, как и подобает оскорблённой невинности.
— Ваша Светлость, мне больно, — начал он, и голос его дрогнул. — Больно, что после всего, через что мы прошли, после крови, в которой захлебнулся мой род, и которую мы вместе с вами проливали на полях сражений, вы верите каким-то проходимцам. Они валяют моё имя в грязи, выгораживая свои шкуры, а вы… вы готовы встать на их сторону!..
Здесь он и оступился. Полез за тем же ключом, что отпер дверь в прошлый раз. Я слушал его и видел весь механизм насквозь, до последнего зубца. Не хотелось даже кричать на него, этот порыв давно отгорел. Я выдвинул ящик, достал папку Крылова и начал метать перед ним лист за листом, неторопливо, будто сдавал карты тому, кого заведомо обыграл.
Первым лёг лист со схемой денег. Поверх — банковские выписки: поступления на подставные счета, куда он вносил полученную наличность. Надо ведь получать процент на сберегательном счёте, деньги должны работать, ага.
Следом — показания, одно на другое: Кубарев, Бровкин, Сивцов. Реестр ограбленных семей я приберёг напоследок и развернул к нему лицом. Пусть водит глазами по строчкам: имя, сумма, дата похорон, и так раз за разом.
Арсений осёкся. Глаза заметались, а с лица сползла, как непросохшая краска, вся его заготовленная скорбь.
— Я ведь поверил, что ты и впрямь устал хоронить родных, — проговорил я; голос вышел сухой и слишком ровный. — Сам свёл тебя с Германном. Думал, у двух братьев из трёх хоть что-то срастётся по-человечески…
Фразу я не закончил.
— А ты в это самое время втридорога продавал родне покойников места на погосте.
Он приоткрыл рот. Ничего сказать я ему не дал.
— Звенигородский тоже мнил свою фамилию бронёй, — я говорил без нажима, будничным тоном. — А фамилия его оказалась всего лишь строкой в приговоре, чуть длиннее прочих. Твоя будет длиннее многих, но это тебе не поможет.
И тут до него дошло: во второй раз тот же трюк не сработает. Перед ним сидел не тот, кто рад был обмануться.
Маска поехала вниз, и под ней проступило мелкое, перепуганное до немоты насекомое.
Я надавил Императорской волей. Древняя сила тяжело развернулась во мне и вылилась наружу, и человек напротив воспринял её не слухом, а, нутром. Граф разом сбледнул. Мне осталось задать лишь один вопрос, и признания посыпались из него сами.
Выложил он всё. Как втянул своих сыновей в тёмные дела, а те, молодые и злые, ушли по этой колее дальше родителя, став убийцами. Как после их смерти затаил на меня зуб и втихую подговаривал Харитона и помогал ему в его желании отомстить, держась у брата за спиной. А под конец, когда Харитон уже пал от моего клинка, Арсений обмер от ужаса и нацепил личину смирения, лишь бы уберечь собственную голову.
Я глядел на него сверху и не испытывать ни торжества, ни злости. Одно холодное понимание. От большой крови этого человека удерживала не совесть, а страх расплаты. Вдов он обчищал, потому что вдова не пошлёт к тебе секунданта и не наймёт убийцу. К Харитону пристроился, потому что так не достанут. Смирение разыгрывал, потому что оно спасает шкуру.
— Знаешь, в чём твоя беда, Арсений? — я отпустил Императорскую волю, и граф осел в кресле, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. — Даже негодяй из тебя, как из дерьма пуля. Трус ты и ничтожество, выбравший тьму единственно затем, чтобы в ней прятаться.
Его увели. Конвой щёлкнул аркалиевыми наручниками, гасящими магию, и граф Воронцов Арсений Климентьевич вышел из моего кабинета уже не графом. Впереди его ждали суд, конфискация всего нажитого неправедным путём имущества, лишение дворянского титула и каторга.
На этом я не успокоился. Посадки были половиной дела, и далеко не главной.
— Всё, что отняли у людей, людям и вернуть, — сказал я Крылову, когда дверь за конвоем закрылась. — До копейки. Деньги Сивцова, долю Воронцова, кубышки похоронных бюро. По реестру, семья за семьёй. Если в живых тех уже не осталось, их родне.
Так оно и вышло. Репортёр Суворина позже заснял, как вдове, продавшей единственную корову на похороны мужа, отсчитывают её деньги. Женщина стояла, прижав ладони ко рту, и не знала, плакать ей или нет: той коровы по имени Зорька уже не вернуть, зато дети будут сыты. Дорохову вернули его триста пятьдесят рублей. Я особо настоял, чтобы в эфир шёл не только арест, но и возврат. Не «князь покарал», а «украденное вернулось к людям». Разница тут огромная, и эффект стоил дороже сотни казней.
Следом я взялся за корень проблемы, чтобы слепое пятно не заросло снова. Пётр Павлович и Артём Стремянниковы просидели у меня полдня, и к вечеру лёг на бумагу указ.