Император Пограничья 26
Шрифт:
Суздальский капитан, под чьим началом не набиралось и роты, оказался из бывших тюфякинских офицеров, приученных к власти необременительной и беспамятной. Он кивал где положено, поддакивал, заносил что-то в блокнот опрятным почерком и явно не намеревался после совещания шевельнуть ни единым пальцем. Мягкий саботаж бездействием, самый неприятный из всех. Породу эту Синеус знавал. Такого за слово не ухватишь, не прижёмешь к стенке, а проку с него ни на грош.
Майор Веремеев из Гаврилова Посада совмещал воеводство с началом над своими Стрельцами и держался ближе прочих к Панкратову: два практика опознают друг друга через стол без всякого представления. Скуп на слова, профессионально сдержан. Работать готов, да только хочет прежде поглядеть, как новый командующий поведёт себя в первом живом деле, а не на бумаге.
Подполковник Панкратов оказался единственным, кто поддержал в открытую. Поддержал не из преданности: Синеуса он видел впервые в жизни и доверия к нему не питал ни на каплю. У ветерана с седыми усами подковой полыхнули выцветшие голубые глаза в тот самый миг, когда прозвучало «централизованная подготовка в новом тренировочном комплексе». Единый учебный центр был его застарелой мечтой, годами разбивавшейся о чужое равнодушие, и вот наконец-то кто-то выговорил это вслух как приказ, а не как пустое благое пожелание.
— Давно пора, — буркнул Ефрем Кузьмич в стол, ни к кому в отдельности не обращаясь, и хватило этого, чтобы Синеус занёс его в список тех, с кем можно работать.
Совещание завершилось протокольным кивком и шарканьем разбредающихся по коридору людей.
За эти полчаса шестеро офицеров выказали против него больше слаженности, чем, если верить сводкам, выказывали против Бездушных за весь минувший квартал. Умей твари гибнуть от косых взглядов и едких подначек, граница давно лежала бы где-нибудь за Баренцевым морем.
Вечером Синеус сидел в одиночестве в отведённом ему кабинете — тесном, с одним окном, пропитанном табачным духом, въевшимся в стены задолго до появления здесь нового командира.
От Панкратова он и узнал то, чего в лицо ему не сказали бы. После совещания ярославский Дьяков набрал Огнева, уточнить, насколько всё это всерьёз. Синеус повертел новость в уме и раскусил механику расклада. Дьяков ждёт отмашки старшего товарища. Скажет Огнев «работаем» — впряжётся. Скажет «выжидаем» — станет тянуть, прятаться за рапортами и в отписках. Всё упиралось во Владимир, в седого полковника с льдистым взглядом, который покуда не решил, как быть с пришлым бароном.
На столе лежало то немногое, что удалось выудить за три дня. Общие сводки, поквартальная статистика потерь, оперативная карта одного только Владимирского полка. Пять остальных зияли белыми пятнами, о которых здесь предпочитали помалкивать. В его времена белое пятно на карте сулило одно из двух: либо туда ещё никто не добрался, либо добрался, да поделиться впечатлениями уже не сумел.
Синеус закурил, придвинул чистый лист и взялся чертить план объезда. Шестеро, которые его не знают и знать не желают. Ни единой битвы, в которую можно ринуться очертя голову и показать себя за один день. Стало быть, всё будет долго, муторно и без зрителей — месяц за месяцем, решение за решением, рапорт за рапортом. Он уже проходил через это однажды, молодым и злым. Пройдёт и теперь, постаревший душою на тысячу лет.
Я ковырялся в бумагах по шахте, когда Савва возник на пороге с той бесшумностью, отучить от которой его мне так и не удалось.
— Ваша Светлость, в приёмной дожидается некий господин Алексей Дорохов. Просит аудиенции. Говорит, что по личному делу. Велите пустить его или развернуть?..
Фамилия выдернула из памяти жизнь не мою, а чужую. Дорохов был обломком прежнего Платонова — из той ватаги молодых владимирских дворян, что когда-то вместе кутили по трактирам, до хрипоты спорили о справедливости за дешёвым вином и сговаривались переделать мир, не имея для того ни власти, ни хребта. Тело, в котором я обитаю, относилось к этому имени теплее, чем к прочим. Даже не память — тень привязанности, которую новый хозяин этого тела так и не выскреб до дна. После моего преображения в пограничного воеводу Дорохов не отшатнулся, как отшатнулись прочие бывшие товарищи Платонова. Алексей ничего у меня не клянчил и не просил пристроить его на тёплую должность. Изредка слал письма, поздравлял с праздниками, следил за вестями издали, а гордость не пускала его в просители.
— Пусть войдёт.
Дорохов ступил в кабинет, и я увидел человека раздавленного. Не спал он, судя по красным векам, не первые сутки. Рубаха измята вусмерть. Пальцы подрагивали, и он прятал их, сцепив в замок. От прежнего пылкого спорщика, какого хранила в себе чужая память, не осталось, почитай, ничего.
— Здравствуй, Прохор, — выговорил он тихо и осёкся, спохватившись. — Ваша Светлость.
— Садись. — Я указал на стул. — И давай без титулов, коли пришёл по личному делу. Что стряслось?
Опустившись на краешек стула, он помолчал несколько секунд, собираясь с духом.
— Мать умерла. Три дня тому назад, ночью. — Голос держался ровно, держался из последних жил. — Одна она у меня была. Других родственников не осталось.
Я молчал, давая ему выговориться.
— А поутру, едва рассвело, постучали, — Дорохов уставился в пол. — На пороге человек в опрятном костюме протягивает мне визитку похоронной конторы «Вечный покой». Соболезнует, участие, сука, изображает, «мы всё берём на себя». Я даже спросить не успел, откуда он прознал про покойника, — мать в соседней комнате лежит ещё не остывшая, какие тут вопросы… А он уже разворачивает прейскурант: гроб, катафалк, обряжение, венки, место на погосте. «Полный пакет», говорит. Сто двадцать рублей.
Сумма складывалась в полугодовое жалованье мелкого писаря, и расценки собственных Приказов я знал назубок.
— Я было сунулся торговаться, — продолжал он. — Откуда у писаря такие деньги?.. А тот вздохнул эдак… участливо, со сноровкой. «Конечно, можно и подешевле. Только вы же не пожелаете, чтобы вашу матушку…» И расписал, что бывает с дешёвыми похоронами. В подробностях. Я заплатил, занял по знакомым…
Пальцы его сцепились плотнее.
— В морге заломили ещё тридцатку. За «срочное омовение». Хотя по закону это даром положено — уж я-то знаю. Упёрся. Санитар лишь плечом повёл да зевнул в кулак: «Воля ваша. Только очередь у нас, сами видите, а на дворе пекло несусветное. Пролежит покойница необряженной дней пять, а то и шесть, покуда руки дойдут, — и прощаться вам, мил человек, будет уже, считай, не с чем». Заплатил я и это.
Дорохов поднял на меня взгляд. Просьбы в нём не осталось — одна выжженная дотла пустота.
— А на погосте всё по тем же нотам. Бесплатное место сыщется, как не сыскаться: в дальнем углу, за оврагом, который по весне раскисает и держит воду чуть ли не до Троицы, и гроб туда опускать — всё одно что в трясину. За сухой да приличный клочок смотритель запросил две сотни и бровью не повёл, заладил, что такса для всех едина, а торг тут не заведён. Вот и опустел я вконец. Под триста пятьдесят вышло, Прохор. Я столько и за двенадцать месяцев не наскребаю. Назанимал отовсюду, докуда руки дотянулись, у соседей, у сослуживцев, у кого совесть позволила попросить. Теперь два года горб гнуть, чтоб расплатиться.
Он перевёл дух и заговорил совсем тихо. Чем глуше становился его голос, тем весомее падало каждое слово, и Дорохов будто выкладывал их передо мной по одному, как роняют на сукно тяжёлые медяки.
— Я не милостыню клянчить пришёл, Прохор. И не о своей беде хлопочу. Дел у тебя по горло, понимаю: война, реформы, шесть княжеств на плечах, а кто я против всего этого? Писаришка из управы, мелкая сошка, каких на свете тьма. Прошу одного — выслушай и запомни. То, что вытворили со мной, вытворяют со всяким, кто остался у гроба наедине с бедой. Каждые сутки в княжествах кого-нибудь опускают в землю, будь то мать, отец или младенец, и осиротевших тут же обирают дочиста, потому что в такой час человеку всё равно, сколько с него сдерут, лишь бы поскорее отмучиться. А они… — голос сорвался, качнулся и кое-как выровнялся, — они это наперёд знают и кормятся чужим горем, как вороньё падалью. А заступиться некому.