Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Испанские поэты XX века
Шрифт:

Убийцы

I
Хуан и Мартин, два старших Альваргонсалеса, в трудный поход к верховьям Дуэро отправились ранним утром. Звезда на утреннем небе, высоком и синем, горела. Туман, уже розовея, клубился, густой и белый, в долинах, в оврагах, и тучи свинцовые, словно чалмою, большой Урбион, где родится Дуэро, накрыли собою. Они к источнику вышли. Вода бежала, звучала, как будто рассказ о были уж в тысячный раз начинала и тысячу раз повторяться ей в будущем предстояло. Бежала вода, повторяя: — Свершилось при мне преступленье, и рядом со мной для кого-то не стала ли жизнь преступленьем? Проходят мимо два брата, вода упрямо лепечет: Уснул с источником рядом Альваргонсалес под вечер.
II
Хуан говорит Мартину: — Когда я вчера возвращался домой, то при лунном свете мне чудом сад показался. Вдали, среди роз, разглядел я: к земле человек наклонился, в руке человека ярко серебряный серп светился. Потом распрямил он спину, лицо отвернул, и по саду он раз, и другой, и третий шагнул, на меня не глядя. Он был седой, даже белый. Он снова в земле копался. Луна большая сияла, и чудом мне сад показался.
III
Спустились они с перевала Святой Инес; так подходит печальный, пасмурный вечер, ноябрьский вечер холодный. Идут они молча дальше тропинкой на Черные Воды.
IV
На землю спустился вечер; меж буков древних и хилых и сосен столетних солнце багряное просочилось. В лесу громоздятся скалы, набросанные в беспорядке; здесь — яма ощеренной пасти и лапы чудовищ гадких; там — горб бесформенно-грозный, а там — раздутое брюхо, зловещие злые рыла и челюсть с клыком и ухом; и ветки, и пни, и скалы, и скалы, и пни, и хвоя. А ночь и страх по оврагам таятся вместе с водою.
V
Тут волк показался, как угли, глаза его ярко горели. А ночь была темной, сырою, и тучи в небе летели. Два брата хотели вернуться, и чаща ответила воем. Сто глаз свирепых пылало в лесу у них за спиною. Пришли к верховьям убийцы, пришли они к Черным Водам, к воде, немой и прозрачной вкруг скал огромных, холодных; вверху ястреба гнездятся, и эхо спит, выжидая; чтоб выпить воды кристальной, орлы сюда прилетают; здесь жажду свою косуля, олень и кабан утоляют; вода чиста, молчалива, и вечность она отражает; вода бесстрастна и звезды на лоне своем охраняет. — Отец! — они закричали и бросились в Черные Воды. — Отец! — повторило эхо по скалам и до небосвода.

ЗАСОХШЕМУ ВЯЗУ

Перевод М. Самаева

Его разбила молния шальная, наполовину сгнивший старый вяз. Но с ливнями апреля, с солнцем мая кой-где листва на ветках занялась. Столетний вяз, с песчаного обрыва глядящий в медленный дуэрский плес, давно для короеда стал поживой, и ствол белесый желтым мхом зарос. Ему не стать, как кронам тополиным, звенящим у реки и вдоль дорог певучим домом соловьиным. Лишь муравьиный движется поток вдоль по стволу, и серой паутиной затянута пустая сердцевина. Пока не рухнул ты под топором, мой вяз, воловьим сделавшись ярмом, оглоблею, распятьем при дороге, пока не превратился ты в поленья, чтоб запылал очаг убогий в домишке ветхом на краю селенья, не взмыл над крышей дымом невесомым; пока не вырван с корнем буреломом, не свален вихрем сьерры ледяной и в океан, кружась в водовороте, не унесен дуэрскою волной, запечатлею я в своем блокноте твоих листков зеленых благодать и, обернувшись к жизни, к свету, буду от дней весенних ожидать для сердца своего второго чуда.

ДОРОГИ {60}

Перевод А. Гелескула

Мой город мавританский {61} за старою стеною, стою над тишиной твоей вечерней — и только боль и тень моя со мною. В серебряных оливах, по кромке тополиной, бежит вода речная баэсской беспечальною долиной. Лоза под золотистым виноградом багряна, словно пламя. Как на куски расколотая сабля, Гвадалквивир {62} тускнеет за стволами. Подремывают горы, закутались их дали в родимые осенние туманы, и скалы каменеть уже устали и тают в этих сумерках ноябрьских, сиреневых и теплых от печали. На придорожных вязах играет ветер вялою листвою и клубы пыли розовые гонит дорогой грунтовою. И яшмовая, дымная, большая встает луна, все выше и светлее. Расходятся тропинки и сходятся, белея, сбегаются в низинах и на взгорьях к затерянным оградам. Тропинки полевые… О, больше не брести мне с нею рядом!
* * *

«Ты отнял, господь, у меня ту, кого я любил всех сильней…»

Перевод В. Столбова

Ты отнял, господь, у меня ту, кого я любил всех сильней. Слушай, как сердце мое снова бушует в горе. Исполнилась воля твоя, господь, против воли моей, в мире одни остались сердце мое и море.
* * *

«— Жди, — говорит мне надежда…»

Перевод В. Васильева

— Жди, — говорит мне надежда, — и ты увидишься с милой. — Нет, — говорит безнадежность, — я вас навек разлучила. — Бедное сердце, надейся: не все унесла могила.
* * *

«Туда, к земле верховий…»

Перевод А. Гелескула

Туда, к земле верховий с холмами под дубовой чахлой тенью, где луком выгибается Дуэро и к Сория течет по запустенью, — туда, к высоким землям, уводят мою душу сновиденья… Не видишь, Леонор, как цепенеет наш тополь на излуке? Взгляни на голубые льды Монкайо и протяни мне руки. Моей землей, где пыльные оливы и голые нагорья, бреду один я, старый и усталый от мыслей, одиночества и горя.
* * *

«Снится, что майским утром…»

Перевод А. Гелескула

Снится, что майским утром ты повела куда-то в голубизну нагорья, на голубые скаты, вдоль по тропинке белой в поле зеленой мяты. Рук я во сне коснулся, бережных рук подруги, — звал наяву твой голос, были живыми руки! Голос такой же юный, искренний в каждом звуке! Был он как звон рассветный, благовест ранним маем… Не угасай, надежда, — что мы о смерти знаем!
* * *

«Летней ночью бессонно-тревожной…»

Перевод В. Андреева

Летней ночью бессонно-тревожной — как жестоко время текло — смерть украдкой вошла с балкона, только вскрикнуло слабо стекло. Не взглянув на меня, склонилась над ее постелью, и зло и хищно щелкнули пальцы: что-то тонкое порвалось. Не взглянув на меня, уходила, билось сердце мое тяжело. Что ты сделала, смерть? Но молчанье тенью под ноги мне легло. Так отчетливо неслиянна белизна постели со мглой. То, что смерть оборвала, было нитью между тобой и мной.

ПОЭМА ОДНОГО ДНЯ

(Сельские размышления)

Перевод Н. Горской

Занесло меня в эти края, школьный учитель я (не секрет, что раньше я был поэт, ходил в подмастерьях у соловья), живу в городке небогатом, нелепом, холодном и сыроватом, не то ламанчском, не то андалузском. Зима. Камелек. Шорохи, хрусты. Спорый дождик, мелкий, но рьяный, то стелется вдруг туманом, то сыплется мокрым снегом. Хлебороб в глубине души, — господи, — я твержу, — хороши нынче дожди!.. Льется и льется с неба, не иссякая, вода дождевая на посевы фасоли и нивы, — немая вода живая! — на виноградники и оливы. Вместе со мною будет молиться тот, кто сеет пшеницу; тот, кто ждет урожая сочных маслин; кто на милость полей и долин уповает; кто из года в год в извечном страхе живет, рискуя последней монетой в предательской круговерти этой, — а вдруг все прахом пойдет… А дождь идет! То плывет туманом, то сыплется мокрым снегом, то вновь моросит — споро и рьяно! Льется и льется водица с неба! В комнате ни темно, ни светло — освещенье сумерек зимних — сквозь дождь и стекло просеянный свет серо-синий. Думы, мечты. Циферблата белеет пятно. Тик-так, затверженное давно, тик-так — стозвонно и нудновато. Сонно — бессонно! — тик-так да тик-так — хоть уши заткни! самозабвенно и монотонно. Тик-так — бьется неугомонно сердце стальное ночи и дни. Разве услышишь в таком городишке, как время летит над тобой?.. В таком городишке без передышки ведешь с ленивыми стрелками бой, с монотонностью этой серой, которая стала времени мерой. Впрочем, время мое — химера… И часы для меня — химера… (Тик-так…) Прошлая эра (тик-так) время мое; все дорогое — любовь и вера — кануло в небытие. Течет с колокольни дальней звон похоронный. Дождь все хлеще и все печальней плещет в стеклах оконных. Но — хлебороб в глубине души — я повторяю: дожди хороши! Слава господу и хвала! — от дождей земля ожила. Дождь господний для всех един: хозяин сельских равнин, при дворе короля господин. Все обновляя, лейся, не убывая, вода дождевая! Капли с каплями соединяя, струи сплетя в ручьи и потоки, — подобно секундам жестоким, преград на пути не зная, — ты стремишься к морям, в пределы весны, где все с нетерпеньем ждет новизны, жаждет цветенья, предчувствуя в сладкой дремоте, что завтра, на утренней грани, ты станешь колосом ранним, лугом зеленым, трепетом плоти, и озареньем, и наважденьем, и горестным наслажденьем любить и любимым не быть, не быть, не быть! Вот и темнее стало. Лампочки нить алеет, горит вполнакала, я бы сказал, не горит, а тлеет, от этого толку мало, свечка — и та светлее. Чудеса, очков никак не найду… Куда я их сунул? В книгу, в газету? Нету очков и нету! Да вот же они — лежат на виду. Долгожданный миг — Унамуно средь новых книг. О неизменный кумир бессменный Испании той, что стремится возродиться и переродиться! И я, скромный учитель, живущий в сельской глуши, восхищаюсь тобой от души, о Саламанки руководитель! Твоя философия — канитель, шутовство, дилетантство, вранье, как ты называешь ее, — она и моя, дон Мигель {63} ! Слово живое это родниковой водой молодой омывает сердце поэта. Поэзия… Разве она сестра строгой архитектуре? Фундамента нет у бури… Ветра игра, волны и паруса спор, ладья, уплывающая на простор… Анри Бергсон {64} . Труд любопытный и странный о «Непосредственных данных сознания». Удивляет меня эта заумная болтовня! Но мошенник Бергсон отнюдь не дурак, друг Унамуно, разве не так? Всем известный Иммануил {65} великим эквилибристом был; а этот француз-пройдоха выступил в новой роли: я и — свобода воли. Придумал неплохо! Чего же вам боле: что ни мудрец — проблема, что ни безумец — новая тема. Мы, конечно, живем не вечно, — жизнь многотрудна и быстротечна, — но жаждет всегда человек не рабом, а свободным прожить свой век; лишь тогда все нам будет едино, когда волны сумрачных рек нас унесут в пучину. …Вот так и живешь в городишке таком… Себя ублажаешь духовной пищей, чтобы потом единым зевком итог подвести скучище. В чем отыскать этой скуке контраст?.. Или все — пустота и тщета, сует суета, как глаголет Екклезиаст {66} ?.. Дождик слабеет. Где мои боты, зонтик, пальто… Прогуляться охота. Пойду… Не промокну, бог даст! Вечер. Аптека освещена — здесь вроде клуба она. Идет разговор. — …Дон Хосе, ей-богу, позор: распоясались либералы, эти свиньи, эти нахалы!.. — Э-э, дорогой, либералы — вздор! Откарнавалятся карнавалы, консерваторы снова захватят власть, с ними тоже — не сласть, но хоть ясно, что и к чему, и опять же — порядок в дому. Всему свой черед, все пройдет, быльем порастет, как говорится, даже горе сто лет не длится. — Да, за годами года промелькнут… И снова заварится каша. Я думаю, дети наши тоже с наше хлебнут. От судьбы, дон Хуан, не уйдешь! — Ох, не уйдешь! Не уйдешь от судьбы! — В поле-то — видели? — всходит рожь — Дождик больно хорош… А бобы? Так и лезут из-под земли! — До времени как бы не зацвели, вдруг — мороз, холода… — Эх, была бы весна дождливой! Ведь оливам нужна вода, ливни нужны оливам! — Да, без дождя беда… Огород и поле, пот и мозоли — вот она, наша доля! А дожди… — Говоря короче, будет дождь, коль господь захочет! — Что ж, сеньоры, спокойной ночи!.. Тик-так — повторяют часы бессонно, день прошел, как другие дни — монотонно твердят они. Листаю книгу об этих странных «Непосредственных данных сознанья»… Молодец, ей-богу, Бергсон! Это «я», что придумал он, — основа всего мирозданья, — бушует в загончике плоти бренной, а станет тесным загон — прочь с дороги! — сломает стены и мгновенно вырвется вон.

САЭТА {67}

Перевод В. Андреева

Если б лестницу мне достать

и подняться к крыльям креста

для того, чтобы смог я вынуть

гвозди из тела Христа…

Народная саэта
О саэта, песня цыган, обагренная кровью Христовой, вечно — с жалостью, вечно готова вынуть гвозди из божиих ран. О саэта, из года в год, словно лестницу к месту казни, андалузский народ на праздник Пасхи тебя несет. О саэта, старая песня моего андалузского края, умиравшему в муке крестной ты бросаешь цветы, сострадая. Песня-жалость, нет, не тебе посвящаю я эти строфы. Петь хочу не Христа Голгофы, — а идущего по воде.

О ПРИЗРАЧНОМ ПРОШЛОМ

Перевод Ю. Петрова

Человек из казино второго сорта, где Каранчу как-то раз встречали, седовлас, лицо усталое потерто, а в глазах полно и скуки и печали; под усами цвета пыли — губы вялы и грустны, но грусти нет — на самом деле, нечто большее и меньшее: провалы в пустоту, в безмыслие паденье. Он еще нарядным выглядит в пижонской куртке бархатной, изысканной и модной, и в кордовской шляпе, глянцевой и жесткой, благородной. Дважды вдовый, три наследства промотал он — три богатства унесли с собою карты, воскресает он, не выглядит усталым только в приступе картежного азарта или славного тореро вспоминая, или слушая рассказы о бандитах, иль о том, как карта выпала шальная, о кровавых потасовках и убитых. Он зевает, слыша гневные хоралы, что, мол, власти наши косны, злы и грубы! Он-то знает, что вернутся либералы, возвратятся, словно аисты на трубы. Как боится он небес, землевладелец! Он и чтит их; иногда нетерпеливо вверх поглядывает он, на дождь надеясь, беспокоясь о своих оливах. Ни о чем другом, унылый, нелюдимый, раб сегодняшней Аркадии — покоя, он не думает, и лишь табачным дымом омрачается лицо его порою. Он не завтрашний, но он и не вчерашний, плод испанский, не зеленый, не гнилой, он — созданье «никогда», ненужный, зряшный плод пустой, плод Испании — несбывшейся, былой, нынешней — с седою головой.

ПЛАЧ ПО ДОБРОДЕТЕЛЯМ И СТРОФЫ НА СМЕРТЬ ДОНА ГИДО

Перевод О. Савича

Наконец-то дона Гидо пневмония унесла! Не смолкает панихида, и звонят колокола. В юности наш гранд кутил, не давал проходу даме, был задирой, но с годами жизнь молитве посвятил. Говорят, гаремом целым наш сеньор владел в Севилье, несомненно был наездником умелым, несравненно разбирался в мансанилье. Но растаяло богатство, и решил он, как маньяк, думать, думать так и сяк, на какой волне подняться. Ну и выплыл на волне на испанский лад вполне: он к своим прибавил данным девушку с большим приданым, обновил гербы свои и, традиции семьи прославляя, шашнями не хвастал в свете, изменяя — изменял теперь в секрете. Жил развратом, но в святое братство братом он вступил и дал обеты, и в четверг страстной со свечой по мостовой шел он, разодетый, как святой из Назарета. Нынче ж колокол твердит, что в последний путь спешит добрый Гидо, чинный, строгий, по кладбищенской дороге. Добрый Гидо, без обиды ты покинешь мир земной. Спросят: что ты нам оставил? Но спрошу я против правил: что возьмешь ты в мир иной? Что? Любовь к перстням с камнями, к шелку, золоту и лени, к бычьей крови на арене, к ладану над алтарями? Ничего ты не забудь! Добрый путь!.. От цилиндра и до шпор был ты подлинный сеньор и дворянства соль; но на лысый лоб высокий вечность ставит знак жестокий: круглый ноль. Щеки впали и осели, пожелтели, восковыми стали веки, руки сведены навеки, и очерчен череп тонко. О, конец испанской знати! Вот дон Гидо на кровати с жидкой бороденкой, грубый саван — тоже спесь; кукла куклой, чином чин, вот он весь — андалузский дворянин.
Поделиться с друзьями: