Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Испанские поэты XX века
Шрифт:
* * *

«Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем…»

Перевод М. Ярмуша

Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем. Грязь — ремесло мое, и нет судьбы печальней. Она чернить меня своей считает целью. Я не ходок, а инструмент дороги дальней, язык, что нежно оскорбляет ноги и рабски лижет след их на дороге. Я, словно вал огромный, океанский, зеленый вал с холодным влажным блеском, под твой башмак, что унижает ласку, стремлюсь, целуя, в жажде быть любимым, ковром в узорах пены с жадным плеском стелюсь, но все напрасно — мимо, мимо… Идешь ты надо мной, над глиной жидкой, как будто по доске ступаешь шаткой, хоть я под каблуком твоим, под пыткой тянусь к тебе, опережаю шаг твой, чтоб растоптала ты с жестокостью бесцельной любовь, что порождает прах скудельный. Когда туман волнуется на кровлях, на стеклах пишет стужа иероглиф, и влажный облик плача так неявствен, я падаю к стопам твоим, как ястреб с землистым клювом, окропленным кровью. Надломленною веткою зеленой, истекшей соком, падаю влюбленно к твоим ногам и водорослью сердца плыву к тебе — ищу твое соседство! Я — прах, напрасно рвусь к тебе и тщетно тяну ладони, наряжаясь в маки, грызу подошвы я твои зубами щебня, и в красной глине сердце, в жгучем мраке таятся жабы ревности и мщенья. Своей ногой, ногою серны дикой меня ты топчешь, месишь, словно слякоть. Как виноградная двойная мякоть, рот разрывается от сдавленного крика, и каждой клеткой молит плоть моя, что надо ее в давильню бросить гроздью винограда! Вскипает стона розовая пена, и плач проходит лабиринтом мозга. Ты появляешься и таешь постепенно огнем свечи, предзимним тусклым воском. Но будет плохо, если ты забудешь, что, становясь под колесом покорны, рождают прах и глина злобных чудищ, меняющих уродливые формы. Так берегись, чтобы земля однажды не запятнала бы твои одежды, не хлынула потопом страстно и ревниво, жасминные твои ступни не очернила, — земля, где не отыщешь ты опоры, сольется нежно с клеточкою каждой, вольется в кровь твою, насытит поры, тебя облепит с первобытной жаждой! К тростинкам ног прильнет она влюбленно, затянет их в свое смесительное лоно и тиною тебя накроет с головою — сольется навсегда она с тобою!
* * *

«И слух и зренье — мука для печали…»

Перевод Б. Дубина

И слух и зренье — мука для печали, что ищет забытья, а не просвета, и морем в полдень с отмели прогретой спешит в глухие, сумрачные дали. Но все, чем год за годом ни пытали, — ничто перед последней пыткой этой: тесниной между шпагой и мулетой шагать, чтобы обвиснуть на кинжале. Сейчас затихну я, — еще минута! — уйду, чтоб ты не видела отныне, чтоб мне дозваться не хватило силы. Иду, иду, иду, все туже путы — но я иду, стою, тону в пустыне. Прощай, любовь. Прощай же. До могилы.

ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1935–1936 ГГ

Перевод П. Грушко

РАУЛЮ ГОНСАЛЕСУ ТУНЬОНУ {225}

Рауль, когда б созвездьями раулей зажег пять небосклонов небосклон — тогда б среди бунтующих знамен пять новых стягов синью полыхнули. Развороти людской притихший улей и спящих пробуди, взорви их сон. Ты словно луч. Лучи со всех сторон в лицо лучу, волнуясь, заглянули. Ты занесен, как молот, ты грохочешь, ты, как протест, бушуешь над толпою, ты, как земля, трепещешь день за днем и выкованных, как чугун, рабочих ведешь на штурм умов, объятых мглою, чтоб разбудить их — озарить огнем!

КАК МНОГО СЕРДЦА!

Сегодня я в смятенье, я сам не знаю — отчего все это, сегодня только боли я открыт, сегодня дружбы я лишен, и я хотел бы с корнем вырвать сердце и под ноги швырнуть его прохожим. Опять зазеленел засохший шип. Сегодня день тоски в моей державе, сегодня грусть мне прострелила грудь свинцом печали. Что делать? И вот я смерть ищу в чужих руках: оглядываю ласково ножи, приходит мне на память друг-топор, я думаю о колокольнях стройных и о прыжке спокойном в пустоту. Но почему?! Я этого не знаю… А если б знал, то сердцем написал бы последнее из писем, я сделал бы чернильницу из сердца, источник слов, прощаний и подарков. «Ты остаешься…» — я сказал бы миру. Родился я в одну из скверных лун, и больно мне от боли, которая весомей всех веселий. Мне руки обескровила любовь — я простирать их больше не могу. Мой рот в усмешке горькой искривлен. Вы видите, как взгляд мой непокорен?! Чем больше думаю — тем больше я страдаю: каким ножом отсечь мне эту боль?! Мне кажется: вчера, сегодня, завтра, страдая от всего на свете, сердце похоже на аквариум печальный, на склеп, где умирают соловьи. Как много сердца! Хочу я сердце вырвать из груди: я — наделенный сердцем-исполином и оттого — страдающий за всех. И сам не знаю, почему и как я, что ни день, себе дарую жизнь…

УЛЫБНИТЕСЬ!

Шагаю, довольный: я спасся от змеи с ее многоглавыми куполами, от змеи с чешуею из риз и церковных кубков. С ее хвоста на уста мои горечь стекала, а петли палаческие оплетали и сдавливали мое сердце, преграждая дорогу крови. Шагаю, удушенный адом и чадом безумных кадил, всем этим глупым церковным великолепием, — улыбнитесь же мне! Улыбнитесь — я иду туда, где извечно находитесь вы, наполняющие снопами и гроздьями пасти тех, кто вас презирает. Вы трудитесь рядом со мной на пашнях, на стройках, у мартенов и в кузницах, — люди, увенчанные коронами пота. Я от храмов освободился (улыбнитесь же мне!), где питался печалью лампад, заточенный в чаду алтарей, и в горы вернулся, откуда я родом, к виноградникам, чья братская кровь сливается с моей кровью, к вашим сходам — я слеплен из той же глины. Свой голод, и горе, и шрамы свои (недаром же я дружил с топорами и скалами) я сплетаю с голодом вашим и горем, с вашей клейменой плотью. Ибо для того, чтоб осилить наше отчаянье, отчаянье иссеченных плетью быков, мы слиться должны в океан! Грозные тучи наших орудий для неба карающих рук нужны нам. Уже поблескивают топоры, и серпы из упругого металла, уже погромыхивают кувалды и молоты над головами тех, кто сделал нас вьючными мулами и волами в ярме. Капиталист выпрыгивает из своей свинской роскоши, из-под распутной митры убегает архиепископ, нотариусы и регистраторы собственностей падают, придавленные бунтующими бумагами, священники вспоминают о плоти, а в распахнутой клетке золото-лев превращается в жалкого нищего. Сноп лучей хочу я увидеть в ваших руках, хочу, чтобы злоба блеснула из-под ваших бровей, это злоба сердце мое заволакивает, когда ощущаю, как голод таранит мои внутренности, когда вижу сестру, зябнущую над корытом, когда вижу мать с ее бесконечным постом, когда вижу ваши несчастья, способные взбунтовать не только людей, а и смиренных ягнят. Поглядеть бы на землю, удобренную подлою кровью, поглядеть бы на свирепый профиль серпа, когда он примеривается к загривкам! Вот бы на наше место всю эту знать, пусть бы вкусила хотя бы частицу того, что вкушаем мы, голодая, что толкает наши невинные руки к спасительному грабежу, к этому спасительному преступленью!

Из книги

«ВЕТЕР НАРОДА» (1937) {226}

ЭЛЕГИЯ ПЕРВАЯ {227}

Перевод О. Савича

Федерико Гарсиа Лорке, поэту

С заржавленным копьем, под видом пушки, твердь земную, чахлую, где чаянья и корни сажает человек, пересекает смерть, кидая соль, как дождь, и черепа, как зерна. Цветение эпох — как долго радость длится? Ведь солнце кровь гноит, и затрудняет вздох, и заставляет тьму темнейшую родиться. И боль и плащ ее опять, опять выходят нам навстречу. Опять в тупик, где слезы — бытие, вхожу, дождем иссечен. Я в этой тьме навечно; ее окраска — горечь без исхода, и в ней что глаз, что поводырь — слепец; светильник гаснущий стоит еще у входа, где ожерелье из неистовых сердец. Внутри колодца плакать в соседстве с безутешною основой воды, и слез, и мрака, и сердца я желал бы, — там, где б никто не знал ни глаз, ни слова моих и праха слез не увидал бы. Вхожу медлительно и лоб склоняю медлительно, и сердце рвут удары медлительно, и, медленно сникая, я плачу вновь, припав к ногам гитары. Среди всех павших, и в тоске и в боли не забывая эха ничьего, за то, что он звучал в моей душе всех боле, я, плача, выбираю одного. Он звался Федерико вчера, — и вот зовется мертвецом; ходил вчера по всей земле великой — и вот лежит в земле под чабрецом. Подумать: кем ты был и — нет тебя! Волненье и улыбку, которых слушались гранит и скрипка, от губ своих отбросив, ты стал печальным, и теперь, скорбя, ты рая только для кладбища просишь. Свинцовый, без движенья, сон вижу твой сквозь брови, защиту — безразличье уваженья — и твой наряд — скелет без капли крови. Тот ветер, что мгновенья уносит, как лавиной, унес с собой твой век, твой голубиный; твой век — прибой из пены, воркованье и в небесах и в окнах трепетанье. Ты с яблоком в родстве, не справиться червю с твоею кровью, не пировать ему на смертном торжестве, и яблоня, чтоб дать плоду здоровье, к твоим костям прильнет, а не к траве. Хотя умолк источник говорливый, голубки сын по крови, внук соловья, а также внук оливы, пока земля бежит по собственному следу, ты — иммортели муж и вечной и счастливой, ты — перегной, что жимолости предок. Как смерть проста и даже простодушна, но как ее несправедлива кара! Всегда спешит и бьет ножом бездушно, когда совсем не ждешь ее удара. Ты, зданье крепкое, теперь без крыши, бескрылый ястреб, а летал всех выше; ты — мощный рык, что слышен все тише, и все тише, и все тише. Так пусть же кровь веселая твоя казнит, как страшный молот, того, кто смертью обуздал тебя. Плевком, серпом расколот, да будет лоб его в позоре бытия. Умрет поэт — и в ранах мирозданье, и умирает в самой глубине. Космический озноб неведомых созданий горами движет в страшной тишине, а ложем рек бежит смертельное сиянье. Селенья воплей слышу, долы жалоб и вижу лес из глаз — сырой, суровый, он половодьем слез навеки окружен; и в вихре из ветров и листьев палых вслед трауру приходит траур новый, вслед стону — стон и стон. Твоих костей не вырвать, не развеять, вулкан вина и ульев гром мятежный, поэт ткача искусней, горький, нежный; над жаром поцелуев тихо рея, узнал ты меж кинжальными клинками, что нескончаемы любовь, и смерть, и пламя. Чтоб в смерти быть с тобой на каждый случай, все уголки и неба и земли заполнила гармония созвучий, как вспышки молний в голубой дали. И кастаньет рассыпанные кучи, и батальоны флейт, цыгане, бубны, полет шмелей и скрипок, терзания гитар и голос трубный, вторжение валторн, кларнетов всхлипы… Но инструментов всех сильней молчанье. Потерян ты в пыли и без сознанья, а смерть — предел потери: как будто твой язык, твое дыханье навеки под замком за чьей-то дверью. И будто я иду с твоею тенью, иду я со своею; ковром — молчанье под ночною сенью, а кипарис все требует: темнее! С твоей агонией твой голос цепенеет, как виселицы грубая подпорка, и похоронное питье я пробую безгневно. Ты знаешь, Федерико Гарсиа Лорка, что я из тех, кто смерть вкушает, ежедневно.

ВЕТЕР НАРОДА

Перевод А. Гелескула

Ветром народа сорван, ветром народа взвеян, голос мой каждым звуком с ветром народа сверен. Плеть до земли склоняет темные лбы воловьи, но головы не клонит лев в белозубом реве. Народ мой — не вол в упряжке, народ мой иной породы: при каждом ударе множась, встают из глубин народа лавины отваги львиной, теснины орлиных кличей и в гордых рогах утесов гранитные гряды бычьи. Волы никогда не жили на нашей земле суровой. Так кто же на это племя накинет ярем воловий! Так кто же стреножит бурю, и вал заарканит пенный, и молнию в тесной клетке удержит орлицей пленной! Отважные астурийцы и вы, сыновья Кастильи, отточенные, как лемех, и трепетные, как крылья; кипучие андалузцы, чью бронзу из слез отлило расплесканного рыданья клокочущее горнило; бесстрашные арагонцы, изваянные веками; туманные галисийцы и баски — кованый камень; ржаные эстремадурцы, мурсийцы — порох и солнце; весёлые валенсийцы и твердые каталонцы; наваррцы, верные стражи нужды, топора и пота, монархи темных забоев, сеньоры черной работы; все, кто в земле пролагает, как корневища тугие, путь от рождения к смерти, путь от могилы к могиле. Ярмо вам сковали люди, в чьих венах — настой цикуты; скорее об их же спины разбейте стальные путы! Воловьи потемки тают, когда рассветает небо. Ложатся волы под обух, одетые в запах хлева, но львы умирают стоя, в кровавом наряде гнева. И жалкая смерть воловья ни для кого не потеря, но дарит миру величье кончина гордого зверя. Так пусть же, голову вскинув, приму я удар кровавый и, мертвый и трижды мертвый, лицом к раскаленной лаве застыну, сжимая зубы, впиваясь губами в гравий! Я песнею смерть встречаю, как тот соловей весенний, который в кольце винтовок поет на полях сражений!

МАЛЬЧИК-ПАХАРЬ

Перевод А. Азадовского

Был он неуклюж, рожденный для ярма и униженья, и была ярму послушна шея с самого рожденья. Для ударов он родился, словно лемех непригодный, от прожорливого плуга и земли, всегда голодной. И его душа в трясине занавоженного хлева, рано старясь, принимает цвет оливкового древа. Он вступает в жизнь, но рядом уже слышен смерти скрежет: он взрыхляет плугом землю, словно плоть родную режет. И едва проснутся чувства, в жизнь идет он, как в сраженье. И о кость земли он стойко бьется до изнеможенья. Букв и цифр не понимая, он считает капли пота, — соляной венок тяжелый землепашцу за работу. И покамест мальчик пашет с подлинно мужской отвагой, он от мяса мертвых крепнет, обтираясь росной влагой. От ударов крепко сбитый и от солнца огрубелый, хлеб-добычу раздирает он, как зверь остервенелый. С каждым днем уходит детство, с каждым годом жизнь бесплодней, и из-под земли все чаще слышен голос преисподней. Постепенно он врастает в почву, крепче корневища, чтоб его не обделила почва миром или пищей. Как гигантская заноза, он мне не дает покоя. Душу мне щемит от горькой доли мальчика-изгоя. Вот я вижу, как он пашет, рвет зубами хлеб поденный, вопрошая взглядом: «Разве только для ярма рожден я?» Жизнь его мне душит горло, грудь сжимается от боли, и мне страшно — так огромно под его ногами поле. Мальчик как зерно ржаное, — кто спасет его такого? Где куется молот мести, разбивающий оковы? — В сердце каждого мужчины выкуется он с годами, в тех поденщиках, что в детстве были пахарями сами.

НАША МОЛОДОСТЬ НЕ УМИРАЕТ

Перевод Юнны Мориц

Да, изваянья их лежат. Но павший — не мертвец. Бессмертья сахарный росток над ними выгнул шею: тучнеет хлеб, чернеет жнец, трава хлебает громко сок, не глядя на траншею. Апрель и май прикрыли эту кровь. И первый луч, отточенный, слепящий, по горло входит в травяной покров, чтоб шевелилось кладбище, как спящий. Так, вероятно, умирали львы — рыча, сражаясь, в песен крупной пене. Еще горячих, их глотали рвы, кончалась кровь, и восходило пенье. Они до клекота в груди, до шепота в бреду шли. И всего один патрон поколебал их в шаге. Они свалились в борозду, на сапога бродячий трон, на небосвод отваги. Дороже мужества микрон, чем страха океаны. Сквозь вечный день, со всех сторон, пересекая страны, на спинах коней, светлеющих издали, хотя они гибельны и мрачны, проносятся люди, одетые в выстрелы, идеей пристанища увлечены. Нет ничего светлее их смертей. Смотрите, женщины с сияющими лбами: там зеленеет вечная, как тень, их молодость над верхними губами.

ИНТЕРБРИГАДОВЦУ, ПАВШЕМУ В ИСПАНИИ

Перевод А. Гелескула

Если живы еще на земле исполины, у которых сердца как подводные гроты, а лицо бороздят корабли и долины, горизонты и льды, — ты из этой породы. Флаги родин слетелись на клич твой орлиный, чтобы вздох твой наполнил их ветром свободы. И ты встал на дороге звериной лавины, и светлы были раны твои, как восходы. Полной грудью вобрав все ветра и приливы, ты в Испанию врос и воздвиг над камнями свод ветвей, осеняющих земли и воды. Из костей твоих мертвых восстанут оливы, и навеки сплетутся стальными корнями, и единым объятьем обнимут народы.

РУКИ

Перевод М. Ярмуша

Как повелось на свете, два рода рук бывает. Они растут, как ветви, выходят сквозь предплечья, их действия повсюду путь сердца отражают, они живут движеньем, врачуя иль калеча. Рука должна исполнить и передать движенье души, а телу служит надежною защитой. Так поднимите руки все люди, что рожденьем, и мыслями, и делом навек со мною слиты! Вот — утренние руки, привыкшие к работе, достойные доверья и почестей достойны, честнее их и чище нигде вы не найдете, уверенность и сила в пожатье их спокойном. На них всегда заметны следы земли и соли, кровавые мозоли, натруженные вены, меняется пространство, подвластное их воле, они возводят домны и новых зданий стены. Они владеют ломом, лопатами, станками, передвигают горы, металлы добывают, по их желанью город хоть среди моря встанет, и задымят заводы, и горны запылают. Рукам неутомимым созвучен труд свободный, под кожей неприступной струится кровь живая, в них жизни изобильной источник благородный, два родника богатства, что бьют, не иссякая. И так же как светила боролись с вечной ночью и как планеты с пылью должны все время биться, так повсеместно бьется род светлых рук рабочих с жестокими руками, что не хотят трудиться. Они нетопырями во тьме витают мрачной, бредут сплоченной бандой, сквозь строй их не пробиться, страшны ладоней пасти, жесток удар кулачный, бездарны эти руки — душители, убийцы! В работе не звучали и в отдыхе не пели, они сукна не ткали, деревьев не рубили, размякли от безделья и множатся без цели, — забыли пальцы танец, насквозь они прогнили! Они несут распятья, сжимают рукояти мечей и у народа богатства отнимают, их черные ладони, как тучи на закате, луч драгоценный солнца неслышно поглощают. Орудия бомбежек и грабежей позорных, раскладывают руки кинжальные пасьянсы, два бледные ландскнехта страстей, как уголь черных, вы жадности и мести бездушные посланцы. В зловонной тине руки испачканы по локти, в кровь превращают воду, грязь с пальцев не стереть их, два воплощенья злобы, два коршуна в полете, в любви они угаснут и вспыхнут на стилете! Но тружеников руки стальным пожатьем стиснут гнилые кости злобы, размякшие от лени, и, выронив кинжалы, бессильно хрустнут кости и упадут, как жабы, на жалкие колени!
Поделиться с друзьями: