История одной семьи
Шрифт:
К этому же типу «несгибаемых», хоть и другого поколения, относилась Клара Соловьёва, дочь крупного партийного работника, расстрелянного по «ленинградскому делу». Я с ней встретилась сразу по приезде в лагерь, на 49-й колонне. Она держалась со мной очень отчуждённо, хотя из многих сотен женщин в лагере я была её единственной ровесницей. Мы поговорили с ней только один раз. Шли в одной пятёрке на работу (заключённых водили строем по пять человек в ряд), и, посмотрев на неё в профиль, я сказала, что она похожа на моего однодельца Бориса Слуцкого — я видела его только в профиль во время суда. Она ответила, что ей это совсем не льстит, что она осуждает нас за наше дело.
Она считала, что все, кроме неё, сидят по заслугам, ужасалась, что должна терпеть такое окружение. Она рассказала, что её совсем не допрашивали, ни в чём не обвиняли, просто дали 8 лет по статье 58-1в, как члену семьи изменника родине, и — об этом она говорила со слезами на глазах — даже не поинтересовались, какую большую комсомольскую работу она вела. Из деликатности я не спросила, как она относится к своему отцу, простила ли, что его расстреляли. Естественная неприязнь, вызванная её отношением ко всем окружающим и ко мне лично, мешали мне почувствовать весь трагизм её положения.
На пересылке было много самого разного люда. Большинство, как везде в это время, составляли украинки. Было много женщин и из Прибалтики, особенно литовок. Помню молодую литовку Бируте Линкайте без передних зубов и с переломанными ногами, на костылях. Во время следствия она выбросилась из окна кабинета, но только покалечилась. Потом мы с ней оказались в одной бригаде — несмотря на увечье, её отправили на земляные работы. Сидела она за сестру по имени Марите, крупную деятельницу подполья, тоже арестованную. Бируте боялась, что сестру расстреляли и просто клокотала от злобы, когда в лагерной столовой нам показывали фильм о счастливой жизни советской Прибалтики.
Помню на пересылке цыганку Ираиду из Шанхая. Вернулась, как многие эмигранты, на родину. Некоторых прямо от границы отправили в лагеря, а другим дали пожить какое-то время на воле, но они неизбежно попадали туда же — за антисоветскую агитацию.
Ираида не унывала, плясала посреди барака «цыганочку», рассказывала о жизни эмигрантов в Шанхае. Она лично знала Вертинского и поведала нам о нём много забавных историй. Нас повели в мужскую зону на концерт. Зрелище с непривычки было довольно жуткое: бритоголовые унылые артисты развлекали на допустимом расстоянии «дорогих женщин». Потом разрешили сплясать Ираиде. Она нам рассказала, как за кулисами её обступили артисты, каждый хотел хоть прикоснуться к женщине, а Ираида приговаривала: «Я вся ваша, мальчики!»
Итак, на тайшетской пересылке мы чинили рукавицы и слушали разные истории, лагерные и нелагерные, а иногда и стихи. Огромное количество стихов знала ленинградка Лидия Васильевна. Стихи — любимое развлечение и утешение лагерной интеллигенции. Лидия Васильевна читала и свои собственные сочинения, в которых фигурировал какой-то Альберт-баронет. И весь облик её был изысканный и почтенный. Я как-то сказала ей, что совсем не думаю о конце срока, ведь 18 + 25 это будет 43 — ужас! Она возразила: «Почему же ужас? Вот мне — 43 года, это нестарый возраст» [62] . Через какое-то время, когда Лидия Васильевна была на рабочей колонне, к ней приехал на свидание муж, инженер из Ленинграда, но свидания, конечно, не дали. Инженер (не Альберт ли баронет?) залёг в канаве у дороги, по которой строем водили заключённых на работу, и пытался высмотреть свою жену. Но жену за зону не отправляли, она была инвалидом, ходила с палочкой.
62
Конец своего срока я отпраздновала в Иерусалиме 7 февраля 1976 года.
В лагерях больше всего любят стихи Гумилёва — за их романтику, красочность, любят Блока. Очень популярно мандельштамовское «За гремучую доблесть…». Об этом поэте я прежде не слышала. Со своей стороны, я пыталась привить публике любовь к Некрасову, чью поэму «Рыцарь на час» я выучила в одиночке, но это плохо удавалось.
Я узнала много новых песен. Главное сокровище в этом жанре ждало меня впереди, когда я познакомилась и по возможности сблизилась с представительницами самой многочисленной лагерной прослойки — западными украинками.
4. Лагерь
Покантовались в этапе — теперь давай работать. Нас предупреждали, что надо дорожить каждой минутой отдыха. Я знала, что работать мне будет тяжело — и от непривычки к физическому труду, и из-за тюремного истощения. Только один был у меня козырь — близорукость. Говорили, что на лесоповал меня не пошлют.
49-я — первая наша колонна. Нас прокомиссовали, с этой целью мы прошествовали голыми перед медицинской комиссией, состоявшей из трёх врачей — вольного и двух заключённых. Я ни на что не жаловалась, но надеялась, что мой вид сам за себя скажет: худая, с пятнами авитаминоза на лице, я казалась типичной «доходягой», но в целом была ещё довольно здоровой, хотя сил было мало. Врач оттянул кожу на спине и убедился, что настоящей дистрофии нет. Дали 2-ю категорию и Ире, и мне. Это действительно избавляло от лесоповала, но в лагере много другой, достаточно тяжёлой работы.
49-я расположена (была расположена. Нет её уже, слава Богу. После 1956-го года её уничтожили. Некоторое время там ещё находились уголовники, а потом работали вольнонаёмные на строительстве знаменитой Братской ГЭС) ближе к Братску, у реки Анзёбы, притока Ангары. Место живописное, кругом тайга. Но сибирскую природу я не смогла оценить. И почти против воли запомнились грандиозные восходы и закаты, мощные сосны и лиственницы, яркие цветы — почему-то без запаха. Деревья и цветы — не в зоне, конечно. Это было время, когда приказали уничтожить в зоне любую травку — пусть гады-заключённые не радуются. Потом, постепенно, возобладали другие тенденции, и на других колоннах были клумбы с травой, а потом — и с цветами. Но меня это не волновало, как и номера на спине.
Дали нам казённую одежду. Всё было старое, даже бельё, а бушлаты — рваные, вата лезла из дыр. Ира переживала, я — не очень. Потом, постепенно, и я поддалась общей, неистребимой потребности женщин прихорашиваться, и последние две мои телогрейки, на этот раз первого срока, то есть совсем новые, доставили мне удовольствие, и я, как и другие, пришила хлястик, сделала карманы, и т. п.
Мы работали на земляных работах. Знатоки уверяют, что это тяжелее лесоповала — на земляных работах время идёт медленней. Рабочий день продолжался 10 часов, да ещё дорога на объект и обратно отнимала полтора-два часа. Началась жара, одолевала мошка. На моё счастье, меня она ела меньше, чем других, но вообще мошка — настоящий бич. Вольные в этих местах спасаются всякими мазями и хорошими накомарниками из тюля. Нам давали под именем накомарников балахоны из толстой материи, и только впереди был маленький квадрат из тюля. Было душно, мошка проползала даже через густые ячейки и жалила. Некоторые мазали тюль мылом, чтобы заклеить ячейки, и дышать было совсем скверно. Вместо брюк выдали белые мужские кальсоны. Мошка лезла под рукава, под штанины. От её укусов распухало лицо. Нам привозили на объект обед, и пока, бывало, проглотишь свою баланду, в миске полно мошки («как гречневая каша»). Эта дрянь попадала в нос и рот, и на вкус была сладкой от нашей крови. Чем больше человек кутался и потел, тем больше она жрала. Лучшим выходом было игнорировать её, одеться полегче и вместо накомарника надеть венок из травы или берёзовых веток. Мы строили железнодорожное полотно. Орудовали кирками и лопатами, возили землю на тачке. Бригадирша сидела поблизости, в шалаше. Чуть перестанешь шевелиться, из шалаша голос: «Майя, Майя, я не сплю».
Так как мы не укладывались в срок, не выполняли план, нас часто лишали выходных. За невыполнение нормы давали штрафную — уменьшенную — пайку. А кто мог выполнить норму? Это бригадиры должны были постараться, чтобы натянуть выработку. Они, конечно, «туфтили» [63] , и бывали случаи, когда за туфту давали второй срок. Другая моя бригадирша получила за это 5 лет вдобавок к своим уже отсиженным 10-ти. Я на штрафном пайке была весь сентябрь, и весь сентябрь не давали выходных, так что я очень «дошла». Нормальная пайка — 800 граммов. Кажется, что это очень много, но ведь хлеб — единственная настоящая пища, и когда его меньше, то постоянно хочется есть. Начинаются разговоры о еде. Раньше были — о вольной жизни, о кино. Цвет лагерного общества мог похвастать тем, что видел «Унесённые ветром» с Вивьен Ли, фильмы с Гретой Гарбо. А теперь говорят только о еде. Мне сказали, что, если после ужина, когда все бригадиры уже поедят, подойти к раздаточному окну в столовой и попросить, то бывает, что дают. Бригадиров кормили отдельно и давали не так, как нам, работягам, а по полной миске каши, а я, на штрафном, эту кашу или не получала вовсе, или она была без масла. Льняное масло поначалу казалось очень противным, а потом ничего, привыкли. Я пришла, и мне дали. Я пришла назавтра опять. Раздатчица сердито сказала: «Уходи, мне нечего тебе подать!» Я устыдилась и ушла.
63
Туфтить — создавать видимость выполненной работы.
В нашем лагере было много инвалидов. Нам казалось, что им живётся легко. Они обычно не работали, и у них иногда оставался хлеб, хотя получали они меньше нашего. Они раздавали его работягам. Придёшь к какой-нибудь инвалидке вечером вроде для культурного общения, сидишь и ждёшь, когда она предложит хлеба. А она под конец скажет: «Когда вам понадобится хлеб, вы скажите, у нас остаётся. Сейчас, правда, нет, но обычно бывает». Почему-то трудно было уловить благоприятный момент. Так сытый не разумеет голодного, своего же брата.