История Советского Союза: Том 2. От Отечественной войны до положения второй мировой державы. Сталин и Хрущев. 1941 — 1964 гг.
Шрифт:
Германская проблема
Несмотря на эти противоречия и на полемику, которая велась на все более высоких тонах, заключение в конце 1946 г. первых мирных договоров, казалось, открыло путь к более трудному, но отнюдь не невозможному дальнейшему сотрудничеству держав-победительниц. В самом конце года Сталин был необычно щедр на интервью с американскими и английскими журналистами — три в течение четырех месяцев. В них с убежденностью говорилось, что не существует реальной угрозы войны между недавними союзниками (в отличие от того, что довольно часто утверждалось в Америке), а также о намерении уладить недоразумения с правительством Вашингтона[24]. Но и Европе предстояло еще заключить более важный, чем все остальные, мирный договор — договор с Германией (а также с Австрией, что было взаимосвязано, так как эта страна вновь стала независимой). Предстояло решить очень важную задачу, которая не ограничивалась лишь согласованием и редактированием текста договора. Германия не была более единым государством с правительством, способным выступить в качестве договаривающейся стороны. Победители должны были определить внутреннее устройство страны, а не только условия мира. От способности достигнуть согласованное решение по этому вопросу зависели их собственные будущие взаимоотношения в Европе. Хотя Германия и потерпела полный разгром, в действительности она оставалась чрезвычайно важной величиной: без соглашения о ее судьбе каждая из соперничающих держав испытывала бы подозрение, что ее оппоненты желают перетянуть побежденную нацию на свою сторону, с тем чтобы изменить в свою пользу баланс сил в Европе.
В Германии каждая держава-оккупант после достижения победы стремилась обеспечить себе политическую поддержку. Но как и во всей остальной Европе, они добивались этой цели, действуя в противоположных направлениях: Советский Союз, стремясь проводить прогрессивную политику в интересах широких народных слоев, осуществил аграрную реформу и конфискацию промышленных предприятий, принадлежавших нацистам; американцы и британцы действовали с консервативных позиций, ища сочувствия более традиционным образом — у старой гвардии представителей экономической власти. В этих двух различных подходах проявилось различие концепций природы нацизма, который победители приняли обязательство искоренять: Советский Союз видел суть дела прежде всего в социальной базе нацизма, считая его диктатурой наиболее агрессивной части крупного капитала и других консервативных сил; западные деятели были склонны обращать внимание лишь на его политическую структуру, расценивая нацизм как форму тиранического правления, подавляющего /275/ любые проявления свободы. Эти различия в оценках с самого начала препятствовали проведению единой оккупационной политики, которую, казалось бы, предвещали соглашения в Потсдаме. В своих отношениях с немцами Советский Союз был в невыгодном положении, как и на последнем этапе войны: у обоих народов накопилась взаимная ненависть, только что закончившиеся бои носили исключительно жестокий характер, значительные части германской территории на Востоке были отсечены, наконец, СССР продолжал находиться в состоянии крайней нужды, дорого заплатив за свою победу и за трудное восстановление.
В течение марта и апреля 1947 г. в столице СССР, который еще страдал от тяжелейших последствий засухи, снова встретились четыре члена Совета министров иностранных дел (американский, английский, французский и советский министры), для того чтобы решить будущую судьбу Германии. Молотов активно излагал и отстаивал концепцию своего правительства. С твердостью, которая выглядит парадоксальной для тех, кто знает последующее изменение позиции советской дипломатии, он выступал наиболее решительным поборником необходимости сохранения единства немецкого государства. Он постоянно полемизировал с американцами, которые склонялись к идее создания германской федерации; во имя принципа единства он отвергал притязания Парижа на Саар, отказавшись таким образом от возможности получить поддержку французской дипломатии. Молотов аргументировал свою позицию двумя доводами: необходимостью избежать того, чтобы идея германского единства превратилась в знамя реванша для милитаристских сил, живучих в этой стране, а также необходимостью иметь одного политического представителя Германии, который мог бы нести ответственность за свои обязательства по отношению к победителям (важнейшим из которых советский министр считал вопрос о репарации; нам еще предстоит вернуться к этому). Молотов хотел также, чтобы становой хребет немецкой индустрии — Рур был выведен из-под исключительного контроля Германии и поставлен под совместное управление четырех стран-оккупантов. Предполагалось также, чтобы единая для всей страны экономическая администрация — администрация, решение о которой было в общих чертах принято еще в Потсдаме, — была бы создана в ближайшем будущем (она все еще не была создана из-за затянувшейся оппозиции французов[25]). Эти органы должны были послужить основой для формирования временного правительства Германии. Что касается будущего политического устройства страны, то в качестве главного ориентира Молотов предлагал взять конституцию Веймарской республики[26].
Не было ли слишком большого риска в таком быстром возрождении единого немецкого государства? Советские представители считали, что его можно исключить, так как предполагалась длительная оккупация страны: она должна была закончиться только в тот момент, когда все четыре державы будут готовы признать в Германии /276/ демократическую и миролюбивую страну, соблюдающую все свои обязательства. В этих условиях, заверяли советские дипломаты, немецкое правительство не будет иметь возможности проводить политику недружественную, враждебную какой-либо из четырех держав-победительниц[27].
Советская позиция не была проявлением мягкости по отношению к Германии, хотя в Америке ее расценили именно как проявление уступчивости немцам[28]. Конечно, Молотовым она была представлена и наиболее приемлемой форме для побежденных. В контроле над Германией дипломатия Москвы видела главным образом возможную сферу сотрудничества между союзниками по войне, область для нового компромиссного согласования их расходящихся интересов. Спрашивается, насколько был реалистичным такой план? Из-за настойчивости в борьбе за немецкое единство СССР подозревали в желании иметь одну «коммунистическую» Германию. В действительности существовали мотивы гораздо менее амбициозные. Советские руководители уже тогда боялись сепаратного западногерманского государства, усиленного в результате обладания экономическим (и военным) потенциалом Рура, государством, способным лелеять мечты о реванше на Востоке Европы[29]. С 1 января американцы и англичане решили в одностороннем порядке слить две свои оккупационные зоны в Германии в общую единицу («Бизония»), которая объединила весь Рур. Соединенные Штаты ставили под сомнение окончательный характер немецко-польской границы по рекам Одер–Нейсе, создавая таким образом на Востоке очаг напряженности, который не будет погашен в будущем в течение более чем двух десятилетий; это делалось прежде всего в целях создать препятствие для кпкого-либо советско-немецкого сближения (если оно не будет происходить за счет тяжелого, серьезного конфликта между Москвой и поляками)[30].
Излишне рассматривать конференцию в Москве во всех деталях — она не дала никаких результатов, хотя и продолжалась семь недель. В Соединенных Штатах и в Англии в это время уже вырабатывались решения об изменении политики в отношении Германии и Европы в целом. Предложения Молотова были встречены поэтому с весьма слабым интересом. Было добавлено еще одно звено к длинной цепи разочарований Советского Союза в его германской политике начиная с Брест-Литовска.
«Доктрина Трумэна» и «план Маршалла»
Дипломатическая инициатива в Европе была в руках американцев. Создание «Бизонии» стало первым шагом в целой серии мероприятий, призванных создавать для СССР растущие трудности. Осуществление новой политики, провозглашенной Вашингтоном в период проведения конференции министров иностранных дел по Германии, было только начато, но ситуация сразу же приобрела драматический /277/ характер. Эта политика касалась не только Германии, но мира в целом.
В торжественной речи, произнесенной перед обеими палатами американского конгресса, президент Трумэн объявил, что Соединенные Штаты намерены занять место ослабленной Англии в деле поддержки правительств Греции и Турции. Ситуация в этих двух странах складывалась по-разному: в Греции возобновилась гражданская война, подавленная на время англичанами в 1944 г., в то время как в Турции сохранялось относительное внутреннее спокойствие, но она находилась в распре с СССР из-за проливов (хотя в тот момент отношения были не слишком обострены). Американское решение, таким образом, носило в равной мере контрреволюционный и антисоветский характер; оно должно было означать, по выражению Трумэна, «ответ Америки на волну экспансионизма, имеющего целью установление коммунистического господства»[31]. Но американский президент пошел гораздо дальше, определяя свой жест как реализацию генеральной политической линии: было введено понятие «доктрина», чтобы вызвать ассоциации и подчеркнуть связь (и различия) с «доктриной Монро», которая в прошлом веке провозглашала особые интересы Соединенных Штатов в Западном полушарии[32]. Трумэн избрал идеологическим фундаментом своей политики положение, выдвинутое Черчиллем в Фултоне. Мир представлялся ему сценой, на которой разворачивался конфликт между силами добра и зла, то есть между «свободными обществами» и «обществами угнетения». Америка должна повсеместно в противоборстве с «обществами угнетения» поддерживать «свободные общества»[33]. Это было не просто провозглашением политической линии, это было объявлением начала крестового похода.
По правде сказать, и Грецию, и Турцию очень трудно было втиснуть в понятие «свободное общество». Но несколькими днями ранее американский президент в другой своей речи обосновывал связь политических свобод со «свободным предпринимательством», то есть с капитализмом, а сверх того добавлял, что «мир в целом должен принять американскую систему», иначе она не сможет уцелеть и в самой Америке[34]. Новая «доктрина Трумэна» обязывала Соединенные Штаты немедленно вступать в бой с любым революционным движением, любой попыткой социалистического переустройства, любыми притязаниями Советского Союза — Америка в полном смысле слова должна стать, по удачно найденному выражению, «мировым жандармом»[35].
В Москве эти идеи оценили как опасную угрозу. Три дня спустя «Правда» посвятила им редакционную статью на первой странице, что было необычно само по себе. В статье американские инициативы определялись как «направление политики, ведущее к неограниченной империалистической экспансии» во всем мире[36]. Хотя до настоящего времени мы не располагаем значительными документальными свидетельствами, все же следует задаться вопросом: представляли ли советские руководители в этот момент все последствия того выбора, который был сделан в Вашингтоне? /278/
Выступление Трумэна обрекло на бесплодность все дискуссии, которые шли между министрами иностранных дел в Москве. Но даже тогда, когда конференция закрылась, не достигнув какого-либо соглашения, Сталин продолжал демонстрировать своим западным собеседникам убежденность, что рано или поздно компромисс будет найден, по крайней мере по вопросу о Германии[37]. В «доктрине Трумэна», отразившей грандиозную мощь Соединенных Штатов, имелись и слабые моменты, которые были вскоре вскрыты критиками этой политики в Америке. Возможно, эти слабости не укрылись также от Сталина, как и в речи Черчилля в Фултоне. Но дипломатия Вашингтона имела в запасе такие мощные, принципиально новые инициативы, о которых Сталин знать не мог и на которые ответить ему было нечем.