Из истории клякс. Филологические наблюдения
Шрифт:
Впоследствии, когда происшествию с пятном будет придана широкая огласка, а сам Курье в свое оправдание заявит, что флорентийские злопыхатели накинулись на него исключительно потому, что он француз, вымещая на нем злобу из-за правящего в Италии французского ставленника, военный министр решится судить его как дезертира, что потребует от Курье новых оправданий. Если принять на веру, что все эти сложности и переживания выразились в «геростратовском» порыве Курье, одновременно испортившего древний текст, но и давшего ему новую жизнь в своем собственном прочтении, то, выражаясь несколько вычурно, можно сказать, что как писатель и личность он поставил кляксу не только на рукописи, но также и на своей собственной биографии. Беллетристическое искушение в этом случае оказывается тем сильнее, что пройдет еще несколько лет, и символика «пятна» в судьбе Курье воплотится трагически: в 1825 году он будет убит тремя своими работниками. Убийцы были арестованы, но за недостаточностью улик отпущены на свободу, а когда спустя четыре года такие улики нашлись, выяснилось, что все они (один из них к этому времени умер) были любовниками мадам Курье (на которой Курье женился в 1814 году и которая была почти на двадцать пять лет моложе своего мужа).
Однако поскольку первый суд признал их невиновными, то, в соответствии с тогдашним законом, вторичного разбирательства дела не последовало [347] . При некоторой склонности к суевериям здесь можно было бы заметить пророческое совпадение между замаранным Курье текстом («кто поцеловал Хлою») и зловеще-прозаическим концом его собственной жизни [348] .
Всплывшие в 1830 году новые подробности, касающиеся обстоятельств гибели Курье, напомнили как о самом покойном, так и о давней уже истории с пятном. Смог узнать о Курье и русскоязычный читатель: в 1831 году «Московский телеграф» Николая Полевого публикует биографический очерк и два отрывка из его сочинений, винясь в том, что «имя этого замечательного человека едва известно в нашей литературе». Здесь же рассказывалась и история о злополучной кляксе — сочувственная к Курье и насмешливая к библиотекарю Дель Фурии, «злобившегося на Курье за его открытие, сделанное перед носом поседелого хранителя сей редкости, никогда не заметившего ее» [349] .
347
Barber G. Daphnis and Chloe. P. 60. А. Плещеев, автор русскоязычного очерка о жизни Курье, излагает обстоятельства его убийства без упоминания о любовной связи его жены: «Он пал жертвой корыстных побуждений слуг своих, которым давно уже не нравился его брюзгливый характер» (Плещеев А. Поль-Луи Курье. Его жизнь и сочинения // Современник. 1860. Т. 84. № 11. Ноябрь. 251–278). Один из убийц Курье признал свою вину, но суд его признания не принял, а четыре дня спустя он скончался от апоплексического удара.
348
Известный из фольклорной традиции мотив кляксы как дурного предзнаменования достаточно объясняется типологией суеверных примет — семантикой помехи, ущерба, нарушения, которые могут пониматься либо как подразумевающие их восполнение, либо нет. Но жизненная драма Курье способна поразить любителей суеверий сильнее, если они вспомнят еще об одной «вещи» и документально засвидетельствованной кляксе, случившейся в истории Франции.
16 мая 1770 года на церемонии бракосочетания между дочерью австрийского императора Франца I, пятнадцатилетней Марией-Антуанеттой, и сыном французского короля Людовика XV, дофином Луи, будущая королева Франции, подписывая брачный контракт, не только сделала ошибку в своем собственном имени, но и поставила рядом с ним большую кляксу (Илл. 1).
Происшествие стало темой пересудов, а когда в обществе распространились слухи о физической неполноценности дофина (страдавшего от фимоза и долго уклонявшегося от несложной операции), тема «пятна на брачном контракте» обрела вполне определенный фольклорно-биографический сюжет (Pangels С. Die Kinder Maria Theresias. Leben und Schicksal in kaiserlichem Glanz. M"unchen: Callwey, 1980. S. 522; Seward D. Marie Antoinette. London: Constable, 1981. P. 33; Naish С. Death Comes to the Maiden: Sex and Execution, 1431–1933. London: Routledge, 1991. P. 123). Последующая история правления Марии-Антуа нетты и Луи, ставшего Людовиком XVI, только способствовала умножению «пятен» на их репутации, пока революция 1789 года и казнь коронованных супругов в 1793 году на эшафоте гильотины не поставили в ней окончательную точку. Для полноты исторических аллюзий можно добавить, что на последнем манифесте — воззвании к армии, подписанном Робеспьером, — рядом с его оборванной подписью тоже запечатлено пятно — на этот раз кровавое, — последствие выстрела в челюсть, который, как гадают историки, был произведен то ли самим Робеспьером при его аресте 27 июля (9 термидора) 1794 года в попытке самоубийства, то ли (скорее всего) арестовывавшими его жандармами (Илл. 2).
349
Поль Луи Курье // Московский телеграф. 1831. № 17. Сентябрь. С. 311–348 (история про пятно: С. 312–313). Иначе думал автор появившейся в том же году статьи о Лонге и его романе в Американской энциклопедии: Encyclopaedia Americana Bd. 8. Philadelphia: Carey & Lea, 1831. P. 75 («This spot, the librarian, Del Furia, justly indignant, has laid before the eyes of the public in an engraving, with an account of the whole affair»).
Чернильное пятно, испортившее рукопись «Дафниса и Хлои» (масштаб повреждения которой еще больше увеличился после того, как пятно пытались вывести соляной кислотой) [350] , и расписка Курье, признававшего факт его обнаружения [351] , стали к этому времени своеобразной достопримечательностью Флорентийской библиотеки. О ней упоминают иностранные путешественники (в том числе и русские — например, посетивший Флоренцию в 1841 году Николай Греч [352] ). Посмертная репутация Курье — блестящего стилиста, либерала и борца с несправедливостью, подвергавшегося судебным преследованиям и даже несколько дней сидевшего в тюрьме, — в целом заслонила историю со злополучной кляксой [353] , о которой сегодня печалятся разве что любители античности. Но для истории классической филологии само это происшествие можно счесть символическим и типологически соотносимым с утратами, которыми определяется само наше знание об античности. Пролитые Курье чернила поглотили еще один фрагмент — в ряду неисчислимого множества не дошедших до нас — античных текстов и в этом смысле, как мог бы сказать поклонник синергетики, служат примером увеличения мировой энтропии. Не удивительно, что и сам образ чернильного пятна, заливающего собою письменный текст, обнаруживает контексты, в которых он предстает аллегорией хаоса и бездны. В истории литературных мотивов примером такой аллегорики может служить притча, приводимая в раннесредневековом мидраше Танхума — в тексте, рассказывающем об ответе рабби Акивы на вопрос о доказательствах существования Господа. «Акива показал свиток чудесной каллиграфии и заявил, что этот свиток возник оттого, что он вчера разлил чернила, и чернильная клякса чисто случайно образовала данный текст. Понятно, что ему не поверили и сказали, что, ясное дело, свиток исполнил писец. „Точно так же, — ответил р. Акива, — существование сложного прекрасного мира доказывает, что у него есть Творец“» [354] .
350
Valery M. Historical, Literary, and Artistical Travels in Italy/ Transl. by C. E. Clifton. Paris: Baudry’s European Library, 1839. P. 320 (muriatic acid). Вину за эту порчу вменяли Дель Фурии: Southern Review (Charleston). 1830. Vol. 5. P. 153–154 (рецензия на: Oeuvres Completes de Paul Louis Courier. 4 Vol. Bruxelles, 1828).
351
«„Ce morceau de papier pos'e par m'egarde dans le manuscript pour server de marque, s’est trouv'e tach'e d’encre; la faute en est toute a moi qui ai fait cette eturderie, en foi de quoi j’ai sign'e“. Florence 10. Novembre 1809. Courier» (Valeriani D. Delia Scoperta, e subitanea perdita di una parte inedita del primo libra de pastorali di Longo fatta in un codice dell’Abazia Fiorentina, ora esistente nella Pubblica Imperiale Biblioteca Mediceo-Laurenziana P. 59).
352
Греч Н. Письма с дороги по Германии, Швейцарии и Италии. Т. 1. СПб.: Типография Н. Греча, 1843. С. 209–210.
353
См., напр.: Mayer A. U. Paul-Louis Courier// Literarisches Taschenbuch / Hrsg. von R. E. Prutz. Bd. 2. Hannover: C. F. Kius, 1848. S. 101–170 (скупое упоминание об истории с пятном: S. 160).
354
Левжов М. Средневековая еврейская философия // www.machanaim. org/philosof/lev-lec/phil06.htm. Та же история связывается с рабби Бахья ибн Пакуда (умер около 1080 г.): «Как и Саадиа, Бахйа отстаивал ту точку зрения, что Бог сотворил мир в совершенно определенный миг прошлого. Мироздание, очевидно, не могло возникнуть по чистой случайности; отрицать это столь же нелепо, как предполагать, будто аккуратные строки на странице могли появиться оттого, что на бумагу нечаянно пролили чернила. Порядок и целесообразность мира говорят о том, что у него есть Творец; это же сказано и в Писании» (Армстронг К. История Бога: Тысячелетние искания в иудаизме, христианстве и исламе. Киев; М.: София, 2004 — цит. по: www.krotov.info/lib_sec/01_a/arrn/strong_00.htm).
В оккультно-мистической традиции визуализации понятий и сущностей тот же образ может быть соотнесен с иллюстрацией Роберта Фладца в трактате «История метафизическая, физическая и техническая, разумеющая каждый из большого и малого мира» (Utriusque cosmi maioris scilicet et minoris metaphysica, physica atque technica historia, 1617). Здесь образ хаоса и первичной материи (materia prima) представлен черным квадратом, по сторонам которого написано: «Et sic in infinitum» — «И так до бесконечности». Сам квадрат в этом случае визуально уравнен со страницей, на которой вместо слов — непроницаемая чернота, безбрежная и бесконечная клякса.
И в том и в другом случае тьма предшествует творению и предвосхищает собою свет, приносимый в нее Господом. Хаос становится космосом благодаря его визуальной упорядоченности (здесь уместно вспомнить, что и само греч. слово «космос», oo восходит к глаголу ooo со значением «приводить в порядок», «делать нарядным»). Превращение чернильного пятна в свиток чудесной каллиграфии в рассказе о раббе Акиве подразумевает своего рода топологическую фрактализацию непроницаемой кляксы в очертания букв, линии и арабески письма. У Фладда процесс творения иллюстрируется как божественная эманация в метрической размерности света: это некое освещение, придающее бесформенности различимость, видимость и структурность [355] . Представить обратное — это значит снова погрузиться в хаос, в неразличимость первичной тьмы и небытия (noluntas). Можно заметить, что во всех этих случаях мотив клякс и чернильных пятен, так или иначе, соотносится с темой черноты, а также взаимосвязанными с ней мотивами ахроматизма. При учете таких параллелей рассуждения о кляксах могут увести далеко, но вместе с тем нельзя не учитывать семиотического сосуществования и взаимовлияния семантически близких литературных и изобразительных мотивов. Истолкование психологического эффекта чернильных пятен с этой точки зрения если не обязывает, то по меньшей мере допускает примеры из традиции, демонстрирующей устойчивые мотивы черного цвета как мотивов смерти, болезни, слепоты, страха, скорби, меланхолии (само название которой связано с черным цветом — от греч. «черная желчь»), беспамятства и т. д. [356]
355
О космологической и естественно-научной метафизике Фладда см.: Westman R. S. Nature, Art and Psyche: Jung, Pauli, and the Kepler-Fludd polemic // Occult and Scientific Mentalities in the Renaissance. Cambridge: Cambridge University Press, 1984. P. 177–229.
356
См., напр.: Харви Д. Люди в черном. М.: НЛО, 2010. С. 43–72 (глава 2: Черный цвет в истории); Gotto L. Schwarz sehen: Zum Medialit"at des Dunkels vor, in und nach Kino // Figurationen. 2007. Heft 2007. S. 25–46.
Чернота запятнанного текста в большей степени увязывается с представлением о деструктивном и горестном, чем о чем-то позитивном. Так, например, Лоренс Стерн, эпатируя своих читателей, вставил в первую книгу «Жизни и мнений Тристрама Шенди, джентльмена» («The Life and Opinions of Tristram Shandy, Gentleman», 1760) залитую типографской краской страницу, подытоживающую главу с описанием смерти своего героя, носящего шекспировское имя Йорик, и завершающие ее слова из «Гамлета»: «Alas, poor Yorick!».
Фигура Йорика, по мнению большинства исследователей творчества Стерна, была важна для самого писателя автобиографическими аллюзиями глубоко личного характера. В этом случае черная страница выражает собою, быть может, нечто большее, чем эксцентричное стремление Стерна к типографическому разнообразию [357] . Чернота, визуально указывающая в данном случае на то, о чем уже невозможно говорить и что уже не нуждается в словах, при этом предстает амбивалентной: знаком конца, немоты, траура и вместе с тем знаком возможной надежды и продолжения — как это некогда подразумевалось и черным квадратом Фладда. Показательно при этом, что на возможную преемственность черной страницы Стерна с изображением «первичной материи» у Фладда указывали уже ранние интерпретаторы «Тристрама Шенди» [358] . Была ли эта преемственность осознанной — остается гадать, но те из читателей, для кого такая параллель была и остается важной, симптоматично видят за чернотой типографской краски, заменяющей собою предписанный для книги текст, не только образ хаоса и смерти, но и некоего нового начала.
357
Moss R. Sterne’s Punctuation // Eighteenth-Century Studies. 1981. Vol. 2. P. 192; Tadi'e A. Sterne’s Whimsical Theatres of Language. Orality, Gesture, Literacy. Burlington: Ashgate, 2003. P. 134.
358
Ferrier J. Comments on Sterne // The Edinburg Magazine, or Literary Miscellany. 1794. February. P. 94.
Чернота страниц у Фладда и Стерна содержит, таким образом, не только некую негативную энергию, но и творящую, тварную силу — это тьма, которую на языке средневековых мистиков следует назвать божественной: divina tenebra [359] . Можно ли сказать, что такая интерпретация применима к случаю Курье? Уничтоженный текст увеличил количество потерь, которые, как оправданно предполагается, ведут к энтропии и культурному беспамятству. Но что мешает думать, что именно из беспамятства и рождается новое?
359
Так, по наставлению Дионисия Ареопагита: «Божественный мрак — это и есть свет неприступный, в котором, как сказано в Писании, обитает Бог. Свет этот незрим по причине чрезмерной ясности и недостижим по причине преизбытка сверхсущностного светолития, и в него вступает всякий, кто сподобился познать и видеть Бога именно через то самое, что он больше ничего не видит и не познает, но воистину возвышается над видением и над познанием, продолжая знать только одно: что Бог во всем, как чувственном, так и умопостигаемом» (Цит. по: Аверинцев С. С. Судьбы европейской культурной традиции в эпоху перехода от античности к средневековью // Из истории культуры средних веков и Возрождения. М.: Наука, 1976. С. 54). Столь же амбивалентно интерпретируется типологически родственный иллюстрациям Фладда и Стерна «Черный квадрат» Казимира Малевича: Taylor M. C. Disfiguring: Art, Architecture, Religion. Chicago: University of Chicago Press, 1992. P. 83. Об «иконообразии» «Черного квадрата» в понимании самого Малевича и его окружения см.: Турчин B. C. По лабиринтам авангарда. М.: Издательство Московского университета, 1993. С. 131.
В инерции литературной, публицистической и живописной выразительности мотив клякс часто появляется там, где речь идет о несовершенстве человеческой природы — испорченных намерениях, тщете усилий, неоправдавшихся надеждах. Сила случая, предопределяющего собою кляксы, патетически может быть названа при этом силой судьбы, непредсказуемо предопределяющей большие и малые события в жизни реальных и выдуманных героев. Будь это только досадная оплошность или настоящая беда — это всегда проявление «человеческого в человеке», незастрахованном от промахов и непредвиденных случайностей. Трогательным документом такого рода может служить переписанная поздним вечером 21 февраля 1818 года Францем Шубертом для Иосифа Хюттенбреннера нотная копия «Форели» (Ор. 32) с огромной кляксой и извинительной припиской:
Я как раз торопился посыпать эту штуку песком, а схватил, будучи уже немного сонным, чернильницу и так преспокойно всю ее и вылил. Какое несчастье! [360]
В литературном контексте мотив клякс часто наделяется «прогностическим» смыслом «судьбоносного» происшествия. Контексты последнего могут варьироваться от шутки до драмы, но они равно подразумевают возможность семантической переклички между пятнами в тексте и «пятнами в жизни». Возможности поэтологической амплификации в этих случаях разнообразны. Таково, например, содержательно антонимическое, но типологически схожее использование образов кляксы в рассказе Н. А. Некрасова «Без вести пропавший пиита» (1840) и в кинофильме Анджея Вайды «Бесы» (1988), снятого по мотивам одноименного романа Ф. М. Достоевского. У Некрасова речь идет о неудачливом и бедствующем герое-сочинителе, мечтающем написать статью и хоть как-то поправить свои дела. Но у него нет денег даже на то, чтобы купить себе новые чернила. В отчаянии героя осеняет решение — сделать чернила из смытой с сапог ваксы. Драгоценная склянка полученной жижи начинает служить ему спасительной чернильницей, но тут к нему является гость — земляк, мнящий себя поэтом, с просьбой о протекции «выпустить его в литературу». Новоявленный поэт восторжен и настойчив: предъявляя сочинителю (которого он полагает демонстративно скромничающим богатеем) образцы своего поэтического парения, он самозабвенно декламирует ему свои сочинения и по ходу чтения опрокидывает склянку на начатую тем статью. Далее следует приход негодующих заимодавцев, полиции и хозяина, намеренного выгнать сочинителя из квартиры. Перед лицом невеселой правды о литературном поприще поэт бесследно исчезает из жизни сочинителя, но рассказ венчает хеппи-энд: у героя обнаруживается денежный родственник, спасающий его из, казалось бы, безвыходной ситуации.
360
«Eben als ich in Eile das Ding bestreuen wollte, nahm ich, etwas schlaftrunken, das Tintenfass und goss es ganz gemachlich dar"uber. Welches Unheil!» (Dahms W. Schubert. Berlin: Schuster & Loeffler, 1918. S. 74). Репродукция автографа: Neue Schubert Ausgabe — www.schubert-ausgabe.de/files/forelle_gross.pdf. Схожее происшествие, но уже как спасительное, подытоживает притчу, приводимую Хорхе Борхесом и Адольфо Касаресом со ссылкой на Мартина Бубера: «[У]каз, направленный против иудеев всей страны, был представлен императору на подпись. Несколько раз император брался за перо, но что-то все время его отвлекало. Наконец он поставил подпись. Потянулся за песком, но по ошибке взял чернильницу и вывернул ее на бумагу. Тогда он порвал документ и запретил приносить ему новый» (Борхес X., Касарес А. Собрание коротких и необычайных историй. СПб.: Симпозиум, 2001 — цит. по: www.ark.ru/ins/zapoved/zapoved/borhes-kasares.html).
В кинофильме Вайды история, в согласии с романом Достоевского, выглядит несравнимо более зловещей. Здесь чернильница проливается на чертеж Кириллова, когда к нему входит Шатов с вопросом, не оставил ли он идею самоубийства. У самого Достоевского этой сцены нет, но в кинофильме она наглядно иллюстрирует принципиальный для текста романа мотив строительства (наделенный смыслом некоего высшего миросозидания) и апорию характера Кириллова, мечтающего о строительстве моста и вместе с тем обуреваемого мыслями о всеобщей катастрофе [361] . Безобразное пятно чернил, растекающееся по идеальной и сложной графике чертежа с изображением моста, в этом случае как бы совмещает в себе обе интенции — созидания и (само)разрушения. В атмосфере взвинченного (кино)повествования, движущегося к роковой развязке, сама эта сцена недвусмысленно предвосхищает смерть Кириллова, но — в ретроспективной оценке пророчеств русского классика и, возможно, по замыслу (склонного к историософии) режиссера — может быть понята и как более широкий и емкий образ исторической судьбы России.
361
См., напр., обращенную к Кириллову реплику Степана Трофимовича, после того как Личутин изложил ему кирилловские «принципы»: «В одном только я затрудняюсь: вы хотите строить наш мост и в то же время объявляете, что стоите за принцип всеобщего разрушения. Не дадут вам строить наш мост!» (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в 30 тт. Т. 10. С. 78).