Из тупика
Шрифт:
Эллен быстро пришел в себя от потрясения:
– Зачем было ломать решетку, если все равно не убежали?
– Просто я хотел доказать вам, что для меня никаких преград не существует. А бежать мне, увы, некуда.
– Гражданин Юрьев, - сказал Эллен, закрывая окно, - слово остается за вами. Я поручик Всеволод Эллен ("Очень приятно", - ответил Юрьев), глава мурманской контрразведки. Вы, конечно, уже забрали из моего стола свои документы?
– Зачем же? Я жду, когда вы сами вернете мне их.
– Отлично. Как вас зовут?
– Это, если я не ошибаюсь, написано в паспорте.
– И можно верить?
– прищурился Эллен.
– А вам больше ничего не остается, как поверить! Раздался глухой стон, это палач обретал сознание. Эллен выкатил его тело за двери, в коридор.
– Вы первый, кому это удалось, - намекнул поручик.
– Мне ли быть вторым?
– гордо ответил Юрьев.
– Знайте, с кем имеете дело... Я был матросом-китобоем, боксером дрался на рингах, искал золото на Клондайке, пил виски вместе с Джеком Лондоном, издавал в Америке социалистическую газету. Как политический эмигрант, ныне я возвращаюсь на родину.
Юрьев и сам, очевидно, не заметил, с какой фразы он перескочил на английский язык. Американизированный, энергичный!
– Этого мало, - ответил ему Эллен (тоже по-английски).
– За ремонт этой решетки вы могли бы рассказать о себе подробнее.
– Мало?
– усмехнулся Юрьев.
– Что ж, дополню... Я личный друг Троцкого, который ныне состоит при делах Совнаркома.
– Вот это уже точнее, - одобрил его Эллен.
– Мне известно, что сейчас англичане, да и мы, грешные, заинтересованы в тех расхождениях, какие существуют между Лениным и Троцким в правительстве. Например, в делах о мире... Может, что знаете?
Юрьев рассказал, что знал. Охотно и прямо.
– Так. Ну а теперь куда вы едете?
Юрьев встал и протянул руку.
– Я уже приехал, - сказал он.
Эллен вложил в эту руку, висящую над столом, документы.
Юрьев плотно, до самых ушей, надвинул клетчатую кепку, попышнее взбил шарф и, кивнув поручику, удалился, дымя...
Эллен думал долго. Еще никогда он так долго не думал. Наконец медленно (еще додумывая) потянулся к телефону.
– Это ты, старый бродяга?
– спросил он лейтенанта Уилки.
– Ты меня хорошо слышишь сейчас? Посторонних у тебя нет? Ну так слушай... Конечно, полковник Торнхилл и граф Люберсак самое главное прохлопали. Как всегда! Ну конечно же, что с них взять... А я поймал сейчас одну рыбину. Она мне тут едва все сети не оборвала, пока я тащил. Ага... Так вот, Уилки, с появлением этого человека на Мурмане ни Ляуданскому, ни Каратыгину, ни Шверченке делать больше нечего...
Где не помогали слова, там помогали крепкие кулаки. Прошло несколько дней, и Юрьев, растолкав свору эсеров и беспартийных, прошел в мурманский совдеп...
– Нужен штат, - сказал он соперникам, до ужаса потрясенным.
– Как в Америке! Автономия - это очень модно. Не нравится слово "штат", пожалуйста, его можно заменить словом - край. Мурманский край! Чем плохо?
Харченко подал расслабленный голос:
– Трохи обеспокою вас... Что же будет? На что надеяться?
– Ты будешь, - утешил его Юрьев.
– Я из тебя человека сделаю. Надеяться можешь: каждый человек живет надеждой...
* * *
1917 год заканчивался. Мурман вступал в тяжкий для него год восемнадцатый.
Корабли выходили в море. По рельсам стучали колеса. На станции продавали билеты: от Мурманска до Петрограда. С бывшего Николаевского вокзала можно было выехать из Петрограда в Мурманск.
Люди ездили - как будто все в порядке.
– Ну как там, в Питере?
– спрашивали.
– Ничего...
– Ну как там, в Мурманске?
– Да тоже... пока ничего. Жить можно!
Очерк третий.
Предательство
Дорога третья
Петроград... В бывших казармах лейб-гвардии Московского полка, что на Фонтанке, затянутой льдом, - дым, дым, дым.
И в этом дыму, держась рукою за лебединую шею в тощей горжетке, женщина читала стихи. Эта женщина была актрисой. Совсем неизвестной. "Люба... Любовь... Любушка..."
Муж ее стоял неподалеку от эстрады. На нем была солдатская гимнастерка без погон, а ноги - в высоких фетровых валенках. Скрестив на груди руки, он слушал. Слушал, как жена его читает. стихи красноармейцам. А над ними дым, дым, дым... И тишина, только голос женщины, как всплески:
Кругом - огни, огни, огни..
Оплечь - ружейные ремни...
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую.
Это была поэма, и называлась она просто: "ДВЕНАДЦАТЬ".
Ее написал он - муж этой статной женщины.
Теперь он стоял возле стены и проверял по выражению солдатских лиц так ли он написал? Верен ли ритм его стихов, весь в раскачке революции?...
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила
С солдатьем теперь пошла?
Эту строчку про шоколад "Миньон" придумала она. У него раньше была другая: "Юбкой улицу мела". Может, вернуть старую? Или уж навсегда - на вечность - оставить эту? Ладно, эту.
В белом венчике из роз
Впереди - Исус Христос.
Война прекращена, но мира нет. Христа тоже нет. Красноармейцы из зала кричат: "Браво!" Сейчас они встанут, чтобы уйти прочь из Петрограда. Куда? Наверное, на фронт. Они кричат. "Браво!" Но не ему - поэту. А ей, статной и, как в молодости, очаровательной.
Конец. Солдаты расходятся. Гонорар получен.
Теплая буханка хлеба под локтем поэта.
И локоть жены, промерзлый, слева от него. Уже столько лет!
Была жизнь. Была любовь. И были стихи о "Прекрасной Даме".
Теперь Двенадцать маршируют по ночным улицам Петрограда.
А на Знаменской туман, ночной и черный, за два шага не видно человека. В низинах Офицерской - голубая полная луна.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер
На всем божьей свете!
– Не молчи, - просит его жена.
– Я не могу слышать больше этой убийственной тишины и безголосья.
– Пойдем, скорее, - отвечает поэт.
– У нас пропуск только до одиннадцати.
И жена, отшатнувшись, прислоняется к стене дома:
– Я не могу больше... Ах, Саня! Я не могу... Этот черный город, весь в дырах окон, таких темных, эти пропуска... Эта тьма и тишина! Пусссти...
– Люба, не надо.
– И он ведет ее дальше, на Пряжку.
– Ах, Саня, Саня, - вздыхает жена.
– Ты никогда не поймешь.