К востоку от Арбата
Шрифт:
На всех могилах кресты. На одной — крест и красная звезда. Тут лежит Владек Новак, комсомолец. Отец Владека хотел поставить крест, а комсомол — звезду, так что звезду прикрепили к кресту.
На могиле Витека Куцека торчит из земли бутылка «Московской», накрытая стаканом. В православный день поминовения — родительскую субботу — русские приходят на кладбище поминать родных. Едят, пьют, плачут, а что не допьют и не доедят — оставляют усопшим. Так что недопитая водка на могиле означает: на польское кладбище приходили помянуть Витека Куцека его русские друзья.
Русских друзей у вершинцев много. Русские дети говорят по-польски, а Колька Даниленко играет на гармошке «Czyje to polusie nie orane, mojego Jasiecka zaniedbane» и «Dziewczyno ty moja, ty ulubiona, daj buzi, daj buzi, bedziesz zbawiona…».
Говорят они на диалекте, вставляя переиначенные на польский лад русские слова. Не осознавая этого. Только учительница, преподающая в русской школе, смутно догадывается, что язык, на котором она говорит, — не литературный. Она задает мне массу конкретных вопросов: «А как правильно сказать: надзевалка или надзеволка?» — «А что это такое?» — «Ну, сорочка». Или: «Когда говорят kiej, а когда — kaj?.. [9] »
9
Kiej — когда; kaj — где (силезский диалект).
Они читают про Польшу в советских газетах и знают, что после войны она изменилась, но представить себе все это не в состоянии. Зато ту Польшу, которую с умилением вспоминали родители, — видят и представляют. Польшу 1910 года. Нищие деревни под Краковом. Потому, вероятно, иногда говорят странные вещи, например: «Останься до завтра, Ханя, поглядишь на трактор». Или, с сомнением: «В Польше люди босиком ходят? Матери наши босиком ходили и говорили, что обувки на каждый день жалко».
Хозяйства у них зажиточные. Приусадебный участок — согласно колхозному уставу — 0,6 гектара, но чего там только нет: дом, овин, хлев, курятник, сад, огород, теплица, ульи… Поскольку вокруг тайга, а древесина по-прежнему дармовая, все постройки деревянные. Зимой топят только дровами. Участок разгорожен дощатыми заборами: пасека, теплицы, сад — все отдельно… Чисто, аккуратно, уютно. Дом состоит из двух половин (в одной посередине огромная русская печь); в огороде есть еще летняя кухня. Говорят, никогда им так хорошо не жилось. Лишь бы только не было войны и достало сил работать…
К работе по хозяйству приобщены все, вся семья, включая детей. Если труд не удается совместить с учебой, ребят в школу не отправляют. Вероятно, поэтому за всю шестидесятилетнюю историю деревни высшее образование получили только пять человек. Все пятеро учительствуют, поскольку в мечтах, которые привезли с собой их родители, было место лишь для двух профессий — учителя и ксендза.
Буряты — которые еще недавно носили одежду из звериных шкур, а тканые штаны впервые увидели, получив их от поляков в обмен на топоры, — охотнее едут в город учиться, а закончив институт, занимают самые важные должности: председатель колхоза, зоотехник, врач, директор школы… В местной школе среди учителей двое поляков, трое русских, а бурятов — десять. У Вершинских поляков подобных притязаний нет. Они считают, что к учебе стремятся те, кто не хочет работать.
Учительница русской школы Наталья Янашек убеждает земляков, что учиться необходимо, но на последнем заседании сельсовета опять поднимался вопрос о том, что несколько семей в Вершине не посылают детей в школу.
Между тем время идет. Председатель колхоза вернулся из райкома, говорит, что уже известил двух передовиков труда — того, который за восемь дней засеял пшеницей восемьсот тридцать гектаров, и того, что засеял двести гектаров кукурузой, — а также передовых доярок и лучших работниц птицефермы, и сейчас можно будет садиться за стол.
Стол накрыли в саду у Петшиков. Сад чудесный, большой, отгороженный от остальной части усадьбы. Рядом летняя кухня — там женщины готовят пир. На столах яйца, сыр, куры, грибы, мясо, компоты, маринованные овощи, все свое, домашнее, извлеченное из кладовок и погребов.
Рассаживаемся. Я, как гость, на почетном месте, между председателем колхоза и представителем советской власти Маслёнгом, напротив — бригадир Петшик. Председатель колхоза дает знак председателю сельсовета. Маслёнг встает и, из уважения к председателю колхоза, произносит по-русски:
— Слово для приветствия делегации польских журналистов во главе с Ханной Кралль имеет товарищ Петшик…
Бригадир Петшик говорит про них, про сибирских поляков. Именно так они себя именуют. Говорит об их родине — Советском Союзе. Для них существует только эта одна, советская, сибирская родина. И заканчивает: мы здесь шестьдесят лет, и наши дети говорят по-польски, а если через шестьдесят лет приедет другой корреспондент, то дети, которых он увидит, тоже будут говорить по-польски…
Спрашивают, что в Вершине произвело на меня наибольшее впечатление. То, что между полями за пределами личных участков, отвечаю я, нет межей. И что дети по ночам сквозь сон говорят по-польски…
Они знают, что такое межа, но не понимают, почему отсутствие межей может производить впечатление. Моего вопроса насчет конфликтов из-за межей они тоже не понимают, и я прекращаю объяснения.
— Нашего сибирского поляка никто тут никогда не обижал. Ни русский, ни бурят, ни хохол, — возвращается к самому главному бригадир. — А объединяет нас все, что мы вместе пережили. И сорок первый год, когда воевали в сибирской дивизии под Москвой. И сорок четвертый, когда все ели корни пастернака и березовую кору. И тридцать седьмой, когда ночью стучали в дверь. И за ихними приходили, и за нашими, никакой разницы. А сейчас нас объединяет то, что можно так хорошо, так спокойно жить.
Они знают, кто в 1937 году шепнул кому надо фамилии вершинских поляков. Всегда знали. Даже после 1956 года, когда люди начали возвращаться, а в Вершину никто не вернулся, — даже тогда его не убили. Приходили к нему и говорили: из-за тебя погиб мой отец… А он им: простите меня, люди… Когда он умер, на его похороны никто не пошел, ни один человек, хотя хоронят тут всегда всей деревней.
К нашему столу в саду у Петшиков подошла маленькая старушка бурятка. Ей тут же освободили место, поспешно подали прибор.
— Если бы она пришла в мой дом, — обратился ко всем Петрас, — и сказала: мне негде жить, я бы сказал — оставайся у нас навсегда. И каждый в Вершине сделал бы то же самое.
— Каждый, — подтвердили за столом.
— Когда в тридцать седьмом я осталась без родителей, одна, с младшими братьями и сестренками, и никто нам, детям «врагов народа» не осмелился помочь, она, бурятка эта, тайком принесла хлеб, — шепчет Наталья Янашек.
Девяностосемилетняя женщина догадывается, о чем идет речь, улыбается, и мы обе хорошо понимаем, что теперь уже не я за этим столом — почетный гость.