ЖАНРЫ

Кладбище мертвых апельсинов
Шрифт:
* * *

Огромное разбитое сердце Рима лежит за Капитолием. Неужели все эти новые дома, стоящие здесь, – Рим? Посмотрите, синьор Майе. Помните ли Вы, что моя дочь Адриана рассказала мне о кропильнице? Адриана вынесла ее из своей комнаты, эту кропильницу, но на следующий день она выскользнула у нее из рук и разбилась; уцелела только маленькая мисочка, которая стоит теперь в моей комнате, на моем письменном столе и служит той же цели, для которой Вы, по рассеянности, ее употребили. Сегодня, синьор Майе, та же участь постигла Рим. Папы на свой манер, как понимали, сделали из города кропильницу. Мы, итальянцы, по своему разумению, делаем из него пепельницу. Мы побывали повсюду, чтобы стряхнуть сигаретный пепел, а это есть не что иное, как символ ничтожности этой нашей жалкой жизни и тех горьких и отравленных радостей, что она нам предлагает.Вместо креста или флюгера я видел на верхушке башни кафедрального собора телевизионную антенну. Внутри, на главном алтаре, украшенном цветами, целый день показывали видеофильмы о распятии Христа. Святая Дева Мария, всем сердцем сострадавшая своему божественному сыну во время обрезания его, молись за нас!В стопе из многих тысяч кубиков льда на корточках сидело множество эмбрионов с терновыми венцами на головах, кричавших многоголосным хором: «О Господи, я не достоин, чтобы ты снизошел под мой кров, но молви лишь слово, и душа моя исцелится!» Кардиналы пили мыльную воду, которой обмывали тело папы Иоанна XXIII, и выдували изо рта цветные нимбы. Святая Мария, пронзенная нестерпимой болью при вещих словах Симеона, молись за нас!Множество одетых гномами, в дьявольских масках, крестьянских парней, забив пасхального агнца, обмазывали свои нагие тела теплой кровью убитого животного. Святая Мария, вынужденная со своим божественным ребенком бежать в Египет, молись за нас!Бренные останки епископа были замурованы в стене алтаря, а его сморщенное, почти белое сердце после бальзамирования было втиснуто в полумесяц большой золотой дароносицы. Святая Мария, печальница обо всех умерших невинных детях, молись за нас!Распятие, гусиным шагом маршируя на ходулях, упирается в несущего хоругвь с Крестовоздвижением пасхального агнца из шоколада. Святая Мария, три дня страдая, искавшая своего пропавшего сына, молись за нас!В дарохранительнице падал новый снег. Святая Мария, со скорбью смотревшая, как ненавидели твоего Иисуса иудеи, молись за нас! Светло-голубое сияние исходило от нимба и из глаз младенца Иисуса, к пупку которого был присоединен электрокабель. Кабель включался в розетку каждые пять секунд, и в скорбно гаснущих в пятисекундном ритме глазах младенца Иисуса должно было читаться его предчувствие будущих крестных мук. Святая Мария, в страстях сына своего целиком на волю Отца небесного уповавшая, молись за нас!В стеклянном брюхе питона медленно вращалось набальзамированное и облаченное в ризы тело папы Иоанна XXIII. Бьющееся змеиное сердце задевало верхушку его тиары, обезглавленный святой бил ногами в брюхе кобылы, лежавшей на каменном полу ризницы деревенской церкви в Камеринге. Святая Мария, отдавшая сына своего для спасения людей на смерть крестную, молись за нас!Меня оскорбляет, что у некоторых мельниц для перемалывания перца имеется только один купол луковичной формы, который может вращаться и из которого, из-под размолотых в муку костей, высыпаются православные епископы. Святая Мария, скорбно внимавшая тому, как сына ее наравне с убийцей приговорили к смерти, молись за нас!Забальзамированные папы мечут молнии и окунают свои нимбы в чашу с чуть теплой кровью Иисуса, когда зашедшие в папскую усыпальницу японские туристы нажимают на кнопки своих фотоаппаратов. Даже совсем недавно начавшие ходить дети обучены прикасаться пальцами к могильному камню папы, а затем целовать их, произнося при этом молитвы. Святая Мария, видевшая, как твой сын изнемогает под тяжестью креста, молись за нас!Одетые в синее и черное монахини с пыточным орудием своих четок впадают в неистовство над обряженным в красное, набальзамированным телом папы и в молитвенном экстазе разбивают в кровь колени во время заупокойной мессы. Образки, что я собираю по всем римским церквям, я жестом щедрого дарителя кладу в кружки для пожертвований в церквях Рима, Неаполя, Палермо. «Небо посылает мне образ», – думал я, глядя на идущую между папских саркофагов девочку-панка с гребнем зеленых волос и двенадцатью булавками в ушах, на которых висели броши с ликом юного Христа. Святая Мария, видевшая, как безжалостно сорвали с твоего сына одежды и били его на кресте, молись за нас!Собственно говоря, я должен был взять розы с могилы папы Иоанна XXIII и привезти их на могилу моей бабушки со стороны отца в моей родной деревне Камеринг, ведь именно я когда-то сообщил ей известие о смерти папы: «Баб, папа умер!» – и показал ей фотографии одетого в красное тело Иоанна XXIII в иллюстрированном журнале. А как она горевала, а как я радовался и как она вскоре умерла. «Ну, теперь я могу спокойно помереть!» Я видел на папском троне одетое в красное тело моей бабушки с тиарой на голове и в красных туфлях, ибо траурный цвет пап – красный. Святая Мария, бывшая свидетельницей последней воли своего сына на кресте, молись за нас!Одетая в черное монахиня, несущая три розы, завернутые в серебряную бумагу, чтобы положить их на гроб папы, должна была в строго определенное время засунуть в матку пластмассовую фигурку младенца Иисуса, чтобы на Рождество под рождественской елью при падении звезды родить ее на свет при помощи пуповины своих четок. Святая Мария вместе с сыном, распятым у креста, о грешниках молившаяся и принявшая их как детей своих, молись за нас!В то время как я шептал о смертном грехе в цинковую перегородку исповедальни с отверстиями в форме крестов, что отделяет исповедника от грешника, сердце Иисуса упало на алтарный камень и рассылалось, как пепел. Пепел засыпал алтарный покров, на котором значилось: Святая Мария Дорнахская, молись за нас!перед, ним я, одетый причетником, целый год стоял на коленях и в тысячный раз читал вышитую на нем красным молитву. Святая Мария, видевшая предсмертные муки и смерть своего сына, молись за нас!Ребенок держал часы возле уха статуи святого. Прикрепленная на шарнирах к кружке для пожертвований кукла Иисуса благодарно кланялась, когда в прорезь кружки бросали монетку. Женщина взяла в рот шейную цепочку с крестиком, пососала фигурку распятого Господа, затем выплюнула крестик и кончиками пальцев прикоснулась к мокрому от слюны терновому венцу. В этот момент в дарохранительнице взорвался кокосовый орех, да так, что кокосовое молоко брызнуло во все стороны по золотым стенам дарохранительницы и потекло по золотой дароносице, на которой лежала облатка с водяным знаком отпечатка пальца царствующего папы. Святая Мария, бесчувственно застывшая под крестом, молись за нас!При помощи облаченного в красное мальчика-служки папа Иоанн Павел II надел на каждый свой палец по разноцветному презервативу: один – пахнущий древесными жучками, грызущими статуи святых, второй – с запахом пыльных костей умерших, третий – с влажным ароматом цветущей розы из тернового венца. Затем, сотворив крестное знамение облаткой, на которой, словно водяной знак, стоял крест, произнес: «Если болят чресла твои, раздави раков и полей их соком свои половые органы!» Святая Мария, все муки с сыном своим разделившая, молись за нас!Свою подушку, на которой золотыми нитями был вышит крест, папа приказал набить скелетами польских голубей. Кардиналы повязывали на шеи жирафам свастики и как пушечное мясо посылали их на фронт. Куски мяса как кисти кушака висели на подбородке епископа, когда голубь, воплощавший Святой Дух, ища остатки облаток между искусственными зубами прелата, рассек клювом ему нижнюю губу. Святая Мария, видевшая, как после смерти грудь сына твоего пронзили копьем, молись за нас!Когда лежащие в холодильнике, насквозь промороженные, покрытые инеем с водяными знаками облатки стали кровоточить, я пошел в красный угол родительской спальни и вставил их между деревянными зубами зеленого, фосфоресцирующего Господа Нашего Иисуса. Святая Мария, выносившая в материнском чревесына на крестную смерть, молись за нас! Кто-то хочет попасть на небеса, я же хотел бы попасть в ад. Я хотел жарить кости пап, затем делать бесчисленные кресты из их обгорелых костей после чего вернуться на землю, бросить кресты из папских костей в запряженные четверкой лошадей похоронные дроги и снять упряжь с черных блестящих конских боков. Святая Мария, образец терпения в страдании, утешительница опечаленных, наказание грешников, исцеление болящих, утешение несчастных душ, молись за нас! Страданием и смертью сына твоего, ужасом, жившим в сердце твоем, молим тебя, услышь нас! Во всякой опасности нас от греха отводящая, от страшной и внезапной смерти нас хранящая, души от адского пламени спасти желающая, молим тебя, услышь нас!

У дверей кооператива стояла матушка с сыном. Сын был сухоточный, почтительный. Оба в трауре. Женщина совала пучок редиски в ридикюль.Отделка образов начинается с дрожания моих век. На площади Виктора Эммануила на холодильнике у рыночного прилавка, с которого продают дичь, установлен плакат с изображением множества охотничьих ружей. Над ним на проволочном каркасе прикреплен безрукий Иисус, под ним, головой вниз, четыре забитых зайца. На серебряных мясницких крюках, рядом с плакатом с итальянской футбольной командой, рядами висят восемь куропаток с посеченными картечью шеями. Брызги кабаньей крови клеятся к одному из двух пластиковых пакетов с двумя десятками белых в черную крапинку птичьих яиц. На асфальте под окровавленной мордой косули, вниз головой висящей на стальном каркасе перед прилавком, видны капли крови. Снимая фазана с крючка, торговец дичью берет его не за шею, но за хвост. Тело птицы застывает в его руках как букет цветов и лишь ее голова падает на грудь. Окровавленными руками торговец за краешек приподнимает пакетик с птичьими яйцами и выжидательно заглядывает в глаза проходящей мимо женщины. С усмешкой я утыкаюсь в свою записную книжку, где зарисованы высохшие и обряженные мертвые тела епископов и кардиналов, увиденные мной в Коридоре Священников в катакомбах капуцинов в Палермо, чтобы не смотреть, как он пытается разорвать сухожилие фазана, одновременно недоверчиво глядя на меня своими опухшими глазами. Разрезав сухожилия фазана и видя, что стоящая перед прилавком женщина все еще не решила, что купить, он кричит ей: «Что вам?» Улыбаясь, он разговаривает с дорожным полицейским в белых перчатках, засунувшим белый палец между штрафных квитанций специального блокнота. Проткнутые за шею крюками куропатки, фазаны и дикие утки висят над головой торговца дичью, который без остановки, словно ему не нужно обслуживать покупателей, ощипывает серые перья с тушек голубей, горкой лежащих в стеклянной витрине. Прежде чем наши враждебные взгляды встречаются, он втыкает иголку ценника в брюхо наполовину общипанного голубя. В то время как я со своей открытой записной книжкой прислоняюсь к прилавку, он, к моему ужасу, ставит наполненный голубиными перьями пластиковый пакет возле моей правой ноги. Он поднимает голову, смотрит на мою записную книжку, где изображены тела епископов и кардиналов из Коридора Священников в катакомбах капуцинов в Палермо, и спрашивает меня, что я пишу. Он отворачивается от меня и кричит мяснику, что в прошлую субботу я уже стоял перед его прилавком и что-то писал. Убирая свою лавку, он, беря за посеченные картечью шеи куропаток и фазанов, снимает их с серебряных мясницких крюков. Затем рядами укладывает тушки ощипанных голубей в большой желтый пластмассовый ящик, устланный фиговыми листьями, сверху кладет лавровые листья и ставит ящик в холодильник. Ощипанных перепелов он засовывает в выпотрошенное брюхо косули и кладет на них пластмассовое распятие. Когда торговец морепродуктами из лавки напротив подходит к висящей вниз головой туше косули и трогает ее, он, держа в обеих руках забитых фазанов, кричит ему: «Ты дурак!» Мясник из соседней лавки помогает ему снять с крюков тушу косули. Торговец дичью, обхватив руками тушу и впиваясь пальцами в ее распоротое брюхо, взваливает ее себе на грудь и засовывает ее в холодильник После этого он продает блондинке большой кусок темно-красной кабанятины и отрывает когти с двух мертвенно-голубых лапок птицы. Мясник в лавке по соседству выдавливает воздух из свиного легкого, прежде чем бросить его на весы, завернуть и подать молодой женщине. Оба молодых продавца мяса с морщинистыми, как у семидесятилетних стариков, лицами неожиданно просыпаются от долгого ленивого ковыряния ножами в мясе и кричат, ни к кому конкретно не обращаясь, – один: «Говори!», а второй: «Давай!» На полу перед мясным прилавком, широко раскинув задние ноги, лежит белая сука, вытянув вперед розово-красную морду. Она неожиданно зевает, широко раскрыв розовую пасть. В тот же самый момент в метре над ее головой рубщик громко разрубает на колоде кость. Изогнувшись на посыпанном опилками каменном полу, белая сука чешет морду левой задней лапой и лижет свою окровавленную пасть. Проткнутые мясницкими крюками в затылок и подвязанные за лодыжки, под прилавком висят мертвенно-бледные, в пятнах крови туши молочных поросят. Кажется, будто они хотят вцепиться покупателю в лицо – из их пастей торчат пучки зелени. Amarcord! (Я вспоминаю!) И по сей день мне внушает ужас серебристый аппарат для забоя скота, пахнувший солью, чесноком и перцем, который я видел ребенком на нашей крестьянской кухне. Когда начинались приготовления к забою, я частенько убегал в нашу детскую спальню и прятался под своей кроватью, пока все не было кончено. После того как щетину опалили, выпотрошили внутренности и закрепили тушу свиньи на крестообразном каркасе, прилежные забойщики сидят на кухне за бутылкой шнапса. Я вместе с кошками пробираюсь к телу свиньи. Отец завернул подвешенное за сухожилия задних ног тело свиньи в простыню, на которой мы раньше спали. В корыте с уже мертвой, с выпущенной кровью свиньи, обмазанной канифолью, при помощи трущихся о ее шкуру цепей снимали щетину. Нас каждый субботний вечер купали на черной кухне. А так как корыто плохо отмывалось, то в воде плавала щетина, прилипавшая нам к груди и к обнаженным бедрам, когда мы вставали в воде, над которой поднимался пар, а затем рядом с горячей печкой насухо вытирались большой грубой простыней, между прочим, той самой, выстиранной простыней, которой отец, как плащом, укутывал тушу свиньи. Когда отец кастрировал молодого поросенка, я шел в свою комнату и закрывал дверь. Частенько он говорил, что я кастрированный поросенок. «Ты – боров!» Другой крестьянин из нашей деревни бежал за мной с ножом и кричал: «Я тебя оскоплю!» Когда я, ребенком, в одних черных трусиках возвращался с затона на Драу, наша соседка сказала: «Это же ужасно, Штепль!» Но Кристебауэрпетер, ее сын, ответил я ей, бегает в одних только коротких штанах! «Он же уже вырос!» – парировала она. Когда на рынке на площади Виктора Эммануила я чувствую запах живых кур, то выхожу на улицу, давясь окровавленной петушиной головой, той самой, которую когда-то моя мать, отрубив на колоде топором, отбросила носком своей забрызганной кровью туфли. Стоит мне посмотреть на голову мертвого петуха, как в памяти всплывает мать с топором, правой рукой прижимающая петуха к окровавленной колоде. Продавец кур слева крепко хватает петуха за лапы и перерезает ему горло над канистрой из-под оливкового масла, затем сует его в канистру так, что из нее торчат только морщинистые желтые лапы. Некоторое время петух дергается, даже раскачивает канистру с арабскими надписями. Через пару минут он достает бездыханное тело петуха, заворачивает его в розово-красную итальянскую спортивную газету, сует его в полиэтиленовый пакет и подает покупателю. Другой торговец птицей прямо-таки издает крик, когда ударом топора отрубает лапы жирной утке. И когда он бьет своим похожим на меч ножом в брюхо утки, прохожий, согнувшись и обхватив голову руками, бежит прочь от его прилавка. С каким ужасом петух глядит на зайца – убитого, со снятой шкурой, выпотрошенного. Лапы зайца, его шкура и внутренности валяются в стоящей у ног продавца мяса ржавой банке из-под тунца. Я попрошу продавцов, чтобы они хотя бы удаляли белые и красные глаза у выпотрошенных, со снятой шкурой зайцев, и, подолгу стоя рядом со множеством подвешенных за задние лапы зайцев с окровавленными головами, я по крайней мере не так буду пугаться, глядя в их мертвые глаза. У зайцев со снятой шкурой оставляют мех на задних и передних лапах. Возникает ощущение, будто мертвые зайцы носят на передних и задних лапках домашние тапочки. В парке на площади Виктора Эммануила, в непосредственной близости от рынка двое маленьких цыганят и двое цыган постарше меряют обувь друг друга. Кудрявый мальчишка с тридцать восьмым размером ноги, надев обувь мальчишки побольше, говорит на цыганском диалекте: «Черт возьми!» У их ног валяется множество использованных наркоманами шприцев, внутри которых видна кровь. Полицейские с собаками, натренированными на поиск наркотиков, обходят римские гимназии, давая собакам обнюхивать цветастые рюкзаки детей и подростков. Вооруженные кожаными перчатками и захватами с длинными ручками, римским муниципалитетом посланы рабочие, чтобы собрать выброшенные шприцы от героина. За две недели только в парках Рима было собрано восемьдесят тысяч шприцев. На широкой голове огромного каменного вола, установленного на набережной Тибра, расположилась змея, вот уже две недели, день за днем, с открытыми глазами и полуоткрытым ртом, без движения, высиживающая яйца. Вокруг каменной статуи буйвола валяются бесчисленные окровавленные героиновые шприцы. Слепая кошка, ища мясные отбросы, бредет между цыганками, откидывая голову назад, когда проглатывает очередной кусок. «Мой красавец! Мой сынок!» – приговаривает молодая цыганка, моя своего мальчика, набрав воду из фонтана в полиэтиленовый пакет. Она моет его голые ноги, половые органы и ставит его ступни в еще наполовину заполненный водой пакет. Сидя на груди у матери, двухлетний цыганенок ест оливки и что-то пьет из маленькой пивной бутылки. Одетая в черное старая цыганка в одной руке держит свою клюку с привязанной к ней банкой от пива «W"uhrer», а другой, зажав в ней банкноту в сто лир, снимает толстые синие сливы. Увидев цыганку с вытатуированными на руке двумя черными сердцами, я вспоминаю девочку с улицы Грамши, нарисовавшую черным фломастером на гипсовой повязке своей сломанной руки череп. И еще мне вспомнился молодой римлянин в капюшоне, наколовший кулак с внешней стороны ладони. Молодая, пестро одетая цыганка с ребенком, крепко привязанным цветным платком к груди, предлагает продавщице оливок новенький детский пуловер. Маленькая цыганка, зажавшая рака между большим и указательным пальцами, подбегает ко мне, желая меня испугать. Хотя мясник прекрасно слышит, что цыганка, кормящая грудью ребенка, просит подать ей кусок мяса, он несколько раз называет ей цену за килограмм. Цыганка отрывает ребенка от своей отвисшей груди, так что он на мгновение выпускает изо рта сосок, и вразвалку направляется в другую мясную лавку. Из дырявого полиэтиленового пакета другой цыганки торчит красная лапа голубя, с расставленными в разные стороны когтями. Цыганенок, перекувыркнувшись, падает с лестницы, ведущей в метро, и плачет. Молодая, едва ли семнадцатилетняя мать хватает плачущего ребенка за спутанные волосы и кричит на него. Пара яблок и апельсинов катится вниз по лестнице и оказывается между ног ребенка. Еще одна цыганка, спускаясь вниз по лестнице, кормит, прижимая к обнаженной груди, младенца, лишь мельком глядя на плачущего ребенка. Босоногая цыганка берет из рук своего босоногого ребенка банку из-под пива, наполненную камнями, и тащит его вниз по лестнице. Зеленые полоски ржи щекочут влагалище бегающей по газону маленькой цыганской девочки. Мать спешит к только что покакавшему ребенку, бьет его кнутом по голой попе и пачкается при этом в детских какашках. На руках валяющейся в траве обнаженной цыганской девочки засох сок красных апельсинов. Чувствуют ли во мне воровскую душу эти грязные, вороватые цыганские мальчишки, жадно глядящие в рыночной сутолоке на сумки покупателей, когда встречаются со мной глазами и мы стыдливо приветствуем друг друга с кривой усмешкой? Яне могу удержаться от наслаждения зрелищем падения на асфальт двух виноградных улиток, которые, вытянув щупальца, выбирались из деревянного ящика. Я вспоминаю, как я и Фридль Айхенхольцер однажды насобирали на пастбищном лугу в Камеринге целую корзину больших виноградных улиток для нашего дедушки Айхенхольцера и священника Франца Райнталера, которых дед высыпал в кастрюлю с горячей водой. Когда дед, смеясь, дал мне пару вареных виноградных улиток, меня, едва я почувствовал их запах, тут же, прямо посреди кухни вырвало, и я, прижимая руки ко рту, побежал мимо кувыркающихся, клюющих зерно павлинов прямо к компостной куче. Пара улиток ползет по ценнику, закрывая стоящую на нем цену. Немецкая туристка останавливается у прилавка с улитками, держа в зубах травянисто-зеленое яблоко, громко и звонко откусывает его, как в телерекламе зубной пасты «Blend-a-med», смеется и идет дальше. Продавщица улиток встряхивает мешок из тонкого джута с вертикально идущими цветными полосами итальянского флага. В мешке перекатываются не проданные виноградные улитки. Мешок, заполненный улитками, больше метра в высоту. Когда я на рынке вижу валяющиеся повсюду шуршащие бумажные обертки от красных апельсинов, то вспоминаю, как ребенком собирал бумажные обертки сицилийских апельсинов, складывал их стопкой на своем ночном столике и использовал в качестве закладок в книжках Карла Мая. Даже сегодня я охотнее всего покупаю именно красные апельсины, обернутые в точно такую же оберточную бумагу, на которой изображены те же самые мотивы. Продавец сыра долго демонстрирует мне картинку снежного бурана на головке сыра, прежде чем разрезать сказочный мотив пополам и положить на весы выбранный мной кусок Посреди прохода стоит продавщица лягушек, держа в поднятой руке лягушек со снятой кожей, и прокуренным голосом, открывая беззубый рот, кричит: «Vuole! Vuole!» У нее длинные грязные ногти, как у шимпанзе, серое лицо, изборожденное глубокими морщинами; она долго скребет свободной рукой свое морщинистое лицо, в то время как в ведре, стоящем неподалеку, плещутся ободранные лягушки с мощными мясистыми бедрами и квакают: «Vuole! Vuole!». Я представляю себе, как она сама ловит этих лягушек на болоте, затем дома, на разделочной доске, убивает их и обдирает. Какая-то женщина покупает у нее оставшихся лягушек и быстро и незаметно исчезает в рыночной толпе между мясными, рыбными, овощными прилавками. Даже на рынке черная американка покупает по-американски: бобы в банках, рыбу в банках, фенхель в банках, сувенирные епископские тиары, вяленую имитацию пуповины Христа, упакованные в прозрачный пластик, залитые шоколадной глазурью дароносицы, американские национальные флаги из карамели в запотевших полиэтиленовых пакетах. На прилавках наряду с обычными негасимыми свечами можно купить свечу в виде монахини в черном, на высунутом языке которой застыла капля крови Иисуса.

Когда я смотрел на статуэтку читающей псалмы монахини, которая, крестясь, била распятием из орехового дерева по куче свежих, влажных грецких орехов, сам звук доставлял мне удовольствие. У торговца мясом из белого, испачканного кровью халата торчит вышитый красный платок цвета замороженной крови. Четки лежат на правой, а образок – на левой чаше весов для взвешивания мяса ягнят. На другой прилавок с запертыми в клетки живыми попугаями, голубями и курами облокотился длиннобородый монах в коричневой рясе, всего за пару лир раздающий желающим образки святых. Возле тачки с перьями чеснока лежит стопка образков большого формата. Двенадцатилетний мальчишка, постоянно выкрикивая цену, предлагает их прохожим. Девочка, быстро вскочившая после падения с мопеда на улице перед рынком, напомнила мне аварию, в которую я попал ребенком на своем велосипеде. Я полетел вниз головой со своего велика на только что засеянное поле возле кладбищенской ограды и точно так же, как эта девочка, тотчас же вскочил, показывая, что я цел и совсем не пострадал. Упал же я прямо перед дверью заполненного костями и черепами склепа. На рынке на площади Виктора Эммануила, между прилавков с морепродуктами, птицей, мясом, курами, сильно запахло гнилью, так что ребенок, которого вела за руку мать, большим и указательным пальцами свободной руки зажал себе нос. Под струей фонтана стоит пластмассовый ящик, наполненный иссиня-черными бычьими и воловьими языками, который ставят для бедных, после того как в два часа пополудни убирают и закрывают мясные лотки. Рядом со мной над кучей мясных отбросов склонился старик, наполняя желтую пластмассовую сетку куриными головами, лапами и говяжьими ребрами с висящими на них кусками мяса. Какая-то согбенная старушка также принимается разбирать кучу мясных отбросов и сует кости в окровавленный, местами влажный бумажный пакет, на котором я читаю название текстильной фирмы. Она бьет костью по краю пластмассового ящика, стряхивая с нее налипшие опилки. Мужчина в галстуке и очень грязной рубашке долго держит под текущей день и ночь струей воды голову поросенка, перед тем как положить ее в синий пакет. Возле открытого бака, переполненного потрохами, стоит грязный мужчина, сжимая в руках бумажку с изображением банкноты в пятьсот лир, и говорит что-то на римском диалекте. На ящике из-под картошки сидит слепец, у которого нет глазных яблок, и поет, положив пальцы на край миски, где лежит пара лир. С каким состраданием, презрением, ненавистью и даже желанием убить смотрели на нас люди из окон трамваев или автобусов, когда мы однажды на рынке, в куче отбросов перед овощным и колбасным прилавками, искали неиспорченные помидоры, кабачки цуккини, апельсины и жирные окорока. Голубые искры с шипением летят с проводов старого римского трамвая Clrcolare, зеленые вагоны которого медленно катят по рельсам мимо развешанных туш ягнят, зайцев, кур. Частые капли дождя застучали по блестящему набалдашнику зонта покупателя, ждущего, пока торговец рыбой голыми руками достанет из белого садка каракатиц. На какой-то миг между пальцами торговца повисло множество клешней каракатиц. Пока мать покупает рыбу, негритенок, прижимающий к груди надувного Супермена величиной с младенца, не отрываясь, глядит на меч меч-рыбы. Мужчина отворачивается от рыбного прилавка и сворачивает на пустынную улочку, чтобы никто не видел, как он ест красно-белого рака. Молодой светловолосый рыбак вытирает испачканные чернилами каракатиц руки о штаны, одновременно гладя свои ягодицы. Торговка рыбой непрерывно кричит: «Vuole! dica! vuole! dica!» Ko мне подходит ребенок и, встав на цыпочки, сперва глядит на мою ручку, а потом мне в лицо. Отец быстро тянет его за собой. Держа в углу рта зажженную сигарету, торговец рыбой потрошит окровавленными руками рыбу и бросает ее потроха в эмалированный таз. Толстая продавщица с четырехлистником клевера в петлице халата зовет своего ребенка, который наставляет свой водяной пистолет на тушу маленькой двадцатисантиметровой молодой акулы. Чтобы посмешить окружающих, торговец рыбой заставляет трепетать снулую рыбу, держа ее посредине тела и ловкими движениями мизинца шевеля ее хвостовой плавник. Во время минутного перерыва в работе молодой кудрявый торговец рыбой грызет пахнущие рыбой ногти. Маленьким острым ножом он делает разрез на брюхе рыбы, вынимает внутренности и бросает их в белый пластмассовый ящик, до половины наполненный рыбными потрохами. Обслуживая негритянку, он потрошит рыбу, берет в руку толстую желтую бумагу, сверху кладет грубую белую кальку, погружает руку в кровавую груду хамсы и кладет на кальку две-три пригоршни рыбы, бросает на весы и поднимает голову. К своему ужасу и отвращению, я вижу на рыбном прилавке еще две новые, большие по размеру акульи туши. Я закрываю свою записную книжку с изображением высохших, обряженных тел епископов и кардиналов из катакомб капуцинов в Палермо, подхожу и глажу шероховатую, как стальная терка, голову акулы. Продавец тут же окликает меня и говорит, чтобы я не трогал акулу руками. Скользкие щупальца каракатиц скользят между пальцами молодого светловолосого торговца, когда он кладет их на весы. Мужчина, продающий мороженую рыбу, приветливо улыбается мне, когда я, наклонившись над промороженной рыбой, трогаю ручкой лед на глазу лангуста. Негритенок, держа палец в углу рта, с любопытством разглядывает замороженных форелей. Шум, с которым торговец в резиновых перчатках бросает в коробку непроданную за день рыбу, напоминает мне тот шум, с которым мой брат и я бросались когда-то на кухню или на черную кухню, где их варили в котле на корм свиньям. По мере необходимости мы либо перед школьными занятиями, либо после них, или же позднее, вечером, приносили домой хворост. Однажды я, обуреваемый рвением, принес домой и свалил к задней двери дома более двадцати вязанок хвороста и надеялся, что теперь мой брат в течение десяти дней должен будет носить хворост один.

Вдоль кровавых мясных рядов, как в трансе, идет одетая в черное молодая вдова. Молодой араб, рубщик мяса, стоит за прилавком позади разрубленной пополам окровавленной бараньей туши, с которой снята шкура, и машет букетом роз, делая знаки рукой стоящей напротив цыганке. В ушах улыбающейся цыганки висят золотые сережки, она кокетливо склонилась над клетками с зеленым попугаем и черепахой, которая погружает свою морду с горькими складками у рта в грушевые очистки. Два черно-серых, только что появившихся на свет, еще слепых котенка грызут кусок вяленой рыбы. Рыночная торговка рвет банкноту в пять тысяч лир, которую ей дала покупательница, крича: «Не нужны мне твои деньги!» На фотографии, висящей в одной из местных лавок, я вижу еще молодого футболиста клуба «Рома», который теперь, став старше, стоит за прилавком. В окровавленном переднике, с окровавленными руками, он следит за моим взглядом: узнал ли я его на фотографии. Медленно разрезая огромным ножом мясо, мясник окликает молодую цыганку криком: «Атоге!»С окровавленными говяжьими ребрами на плече, мужчина идет мимо развешанных над прилавком полотенец, на одном из которых вышит мировой чемпион по боксу в тяжелом весе Кассиус Клей. Осы облепляют куски мяса на валяющихся на земле хребтах животных, жадно присасываясь к ним и усиленно работая, выпивая из них соки, продавщица овощей кричит: «Mille Lire! forza ragazzi! coraggio! un chilo tre mila! vuole?» В рыночном баре женщина стоит спиной к входящему и готовит салат в стороне от стойки. «Caff`e» – шепчу я слегка охрипшим от простуды голосом. Женщина быстро поворачивается ко мне, в ужасе поднимает вверх руки и смотрит мне в лицо. На лбу у нее появляется и углубляется складка гнева. Я и не подозревал, что слово «Caff`e» может иметь такое действие. Один из двух подошедших ко мне в кафетерии уличных мальчишек хватает меня за руку, спрашивая, не могу ли я заплатить за их капучино. Затем, выпив кофе, он вновь берет меня за руку и шепчет, чтобы я не забыл про наш уговор. Пока по металлическим кровлям лавок барабанит дождь, уличные мальчишки хищно снуют между просящими милостыню на площади Виктора Эммануила цыганскими детишками, цыганками, неграми, индийцами и римлянами. Пользуясь невнимательностью торговцев, они засовывают пару рыб в свой полиэтиленовый пакет, а затем, мимо торговок букетами искусственных цветов, убегают на площадь Санта-Мария-Маджоре. На площади Чинкваченто они разжигают костер, жарят рыбу и едят ее, усевшись на каменной скамейке под пальмами. Старый, вечно одетый в черное трансвестит на площади Чинкваченто – святой покровитель уличных мальчишек.

Чего ждали двое этих мужчин, которые каждый день, будто зная, что я скоро должен съехать с квартиры, стоят на улице Барнаба Тортолини и усмехаются, когда я прохожу мимо них. Я не здороваюсь с ними, я не буду приветствовать этих двух вечно стоящих здесь и вечно ждущих каких-то неприятных происшествий господ.

Перед мясной лавкой на улице Сан-Валентино женщина катила по кругу детскую коляску. Сейчас, сидя за пишущей машинкой, я не могу точно припомнить лица ребенка, а также то, был ли у него в руках белый или цветной пластиковый мяч. Женщина запомнилась мне именно потому, что коляску, в которой лежал новорожденный, она возила по кругу перед мясным магазином. Если бы она возила детскую коляску с ребенком, крутящим в руках белый или цветной мяч, по кругу в парке, на Вилле Глори или Вилле Боргезе, то, вероятно, вряд ли бросилась бы мне в глаза. Но то, что она возила коляску с новорожденным перед рубщиком мяса, держащим в руке окровавленный топор, заставило меня обратить на нее внимание и немало взволновало меня. Но сейчас, двадцать часов спустя после этого, я не могу вспомнить ни лица ребенка, ни того, какой именно, белый или цветной, мяч крутил в руках ребенок, которого перед мясным магазином все время кругами возила женщина с налитыми кровью глазами, неотрывно глядящая на молодого, до черноты загорелого мясника, всегда любезно улыбающегося покупателям и дружелюбно кивнувшего мне в ответ на мою просьбу, но затем подавшего мне не тот кусок мяса, который я просил, так что я, хотя и не требовательно, но вопросительно посмотрел на него, в то время как женщина с налитыми кровью глазами неотрывно глядела на молодого, до черноты загорелого мясника, кругами катая перед мясным магазином коляску с новорожденным, крутящим в руках белый или цветной мяч. Мясник кивнул мне снова, давая понять, что понял меня и что он сей же час меня обслужит. Он вытащил из холодильника большой кусок мяса с фиолетовым штампом санитарной инспекции и швырнул его на разделочную доску. Затем он вновь кивнул мне, я фальшиво улыбнулся ему. Он же, и это испугало меня, больше не улыбнулся мне ни любезно, ни фальшиво в ответ, но лицо его осталось непроницаемым, пока на улице перед дверью его магазина женщина кругами катала коляску с новорожденным, крутящим в руках не то белый, не то разноцветный мяч, неотрывно глядя на молодого мясника, отрубавшего от целого куска два тонких куска телячьего филе. Я же, уже дрожа от страха, отпрянул назад, прижимая руки к груди, будто почувствовал, что мясник на глазах у неотрывно глядящей на него налившимися кровью глазами женщины, кругами катающей перед дверью его мясной лавки коляску с новорожденным, крутящим в руках не то белый, не то разноцветный мяч, вырезал кусок мяса из моего тела и предложил мне его съесть. Я знал, что нельзя есть собственное человеческое мясо, тебя тут же вырвет, хотя говорят, что можно есть мясо другого человека, возможно, даже мясо собственного брата или сестры. Выходя из мясной лавки и проходя мимо постоянно катающей кругами пред ее дверью коляску с новорожденным женщины с налитыми кровью глазами, неотрывно глядящей на мясника, я раздумывал, не отнести ли кусок мяса обратно и взять другой, возможно, кусок индюшатины или говядины, потому что индюшачье мясо не напоминает мне о моем детстве, так как мы их не держали во дворе, и хотя сосед какое-то время держал индюшек, которых я боялся и от которых всегда убегал, как только они меня замечали, но при забое телят я должен был помогать и вместе с отцом-крестьянином за последнее время ранним утром или поздним вечером забил не меньше двадцати телят. На мгновение я прислонился к садовой ограде дома напротив мясной лавки, через витрину глядя на загорелого до черноты, постоянно улыбающегося покупателям черноволосого мясника. Вот и сейчас, разрезая мясо, он продолжает улыбаться покупателю, управляясь со своими многочисленными ножами с не меньшей элегантностью, чем священник на алтаре под распятием с умирающим за нас Господом из Назарета, с чашей, дароносицей и белыми, пахнущими свежим хлебом облатками с водяными знаками отпечатков пальцев действующего папы. Пока я, глядя на снова и снова катящую по кругу коляску перед мясной лавкой женщину с налитыми кровью глазами, шел с улицы Сан-Валентино на Ларго Бельградо, на бумагу упали дождевые капли и промочили ее насквозь, так что стал виден красный кусок телятины. На Ларго Бельградо четверо мужчин в зеленых халатах огромными садовыми ножницами подрезали стебли хризантем и из садового шланга опрыскивали выставленные на продажу срезанные цветы, в этот момент из аптеки напротив на улицу Сан-Валентино выбежала негритянка в цветном платке на голове и розово-красных туфлях и подбежала к женщине, катавшей по кругу перед мясной лавкой коляску с новорожденным, крутящим в руках то ли белый, то ли разноцветный мяч. Женщина смотрела налитыми кровью глазами на молодого, загорелого до черноты черноволосого мясника, все время улыбавшегося покупателям. Негритянка в пестром платке и розово-красных туфлях дала женщине с налитыми кровью глазами пакет с коробками от лекарств, перехваченный красной резинкой. В баре на улице Сан-Валентино я положил кусок телятины рядом с сахарницей и заказал капучино. Повернув голову, я увидел в зеркале на стеллаже между бутылками виски свое лицо.

Если нужно позвонить в один из стоящих рядами в римском квартале Париоли домов знати, обнесенных каменными оградами наподобие посольств, то сначала ты приветствуешь укрепленную в специальной нише над кнопкой звонка камеру. Иногда автоматические ворота медленно открываются, и из них выходит множество изысканно одетых людей. Первые два дня на меня обращал внимание выходящий дипломат, с подозрением глядя через стекла очков в позолоченной оправе мне в лицо. Когда я нажимаю на кнопку звонка, то всегда надеюсь, что дверь откроется без предварительного вопроса из громкоговорителя домофона, и молчу, когда следует отвечать. Я не могу выдавить из себя ни слова для этой машины. Перед одними из таких снабженных телевизионными камерами ворот, под розовеющими лепестками соцветий каштанов, автомобиль переехал кошку. Когда я шел мимо, шкура кошки уже была разглажена колесами в плоский блин без складок, но выступающее из-под нее мясо все еще кровоточило. Если камера работает постоянно, а не включается лишь при нажатии на звонок, то на ней должна быть заснята гибель кошки. Не позвонить ли мне в дверь этого особняка и не спросить показать на видео гибель кошки? Я прошел мимо трупа раздавленного животного и направился на улицу Антонио Грамши в Cafe dei Pini. Помешивая капучино, я думал об иссиня-черной кошке с нашего двора. Жива ли она? Дважды я спасал ее от смертельного отравления силосными газами. Мотрия скрытна и молчалива как камень, который можно подбросить высоко вверх и разбить о другой камень, а он при этом не издаст ни звука. Восьмидесятипятилетний крестьянин, все еще разъезжающий на двух своих тракторах, умрет под копытами домашней скотины или, возможно, упадет во время косьбы и коса пройдется по его безжизненному телу, как будто смерть с косой из моего детства прикоснулась к старику своим зловещим орудием и спокойно пошла дальше. Все мы дети, исключая меня, все эти так называемые постоянные люди, среди которых я вращаюсь в Риме, Неаполе или Палермо. Женщина, стоящая у стойки в кафе «Pini», отпрянула и извинилась, едва я своей черной кожаной сумкой коснулся ее обнаженного предплечья. Пар от моего капучино клубился над потухшим и давно остывшим окурком в пепельнице. Всякий раз, когда пожилой человек, стоящий у стойки рядом с женой, хотел что-то сказать, он прижимал к горлу похожий на микрофон прибор, после чего раздавался его тихий, хриплый – напоминающий компьютерный – голос. На груди ребенка лежала привязанная к коляске пластмассовая рука с растопыренными пальцами. Пока оба его родителя попивали капучино и покуривали на огороженной террасе бара, ребенок играл пальцами пластмассовой руки. Я чувствовал себя обманщиком, когда зашел в бар в поисках образов, которые мог бы описать, а старая седая барменша с трясущейся козлиной бородкой следила за мной взглядом, полагая, что я ищу на полках определенный сорт сигарет или сладостей. Крылышко мертвого насекомого, прилипшее к стоящему в баре бюсту Джима Моррисона (Джеймс Дуглас Моррисон (1943–1971) – американский музыкант, певец и композитор, лидер легендарной рок-группы 1960-х годов «Doors»), еле заметно трепыхалось на ветру. Я не стал дожидаться, пока ветер сломает мертвое крылышко, со звоном поставил чашку на блюдце и вышел из Cafe dei Pini, раздумывая, идя по улице Антонио Грамши, должен ли я свернуть на улицу Архимеда, чтобы не проходить под ветвями каштанов и вновь не натолкнуться на раздавленную кошку, но затем я сказал себе, что я сжег мосты и должен рассмотреть то, о чем пишу, как можно детальнее, и поэтому пошел, превозмогая отвращение, по улице Антонио Грамши, правда, по другой ее стороне, чтобы больше не проходить так близко от останков кошки. Длинная шерсть высунувшей морду из полуоткрытого окна автомобиля собаки развевалась на ветру и билась об стекло. Визг проносящегося по улице Антонио Грамши мотороллера выражает тоску управляющей им девушки по поцелуям любовной пары, частью и, естественно, лучшей частью которого она хотела быть. «Они живы? Они живы?» – спрашивал остановившийся передо мной мальчик, показывающий мне в высоко поднятой руке наполненный водой полиэтиленовый пакет с двумя оранжевыми рыбками. Еще издали я заметил на асфальте труп кошки и двух девочек, в сопровождении матери шедших по улице Антонио Грамши. Обе девочки не старше шести лет начали громко разговаривать, я ждал, чтобы они заплакали, но они, проходя мимо раздавленной кошки, заговорили жалостными голосами и скорчили болезненные и сострадательные гримаски. В то время как мать шла дальше, одна из девочек, держась за ее руку, снова и снова смотрела на трупик кошки. Меня так поразила красота четырнадцатилетнего мальчика, идущего под апельсиновыми деревьями, что я застыл на месте, а моя записная книжка с изображением высохших и облаченных тел епископов и кардиналов из Коридора Священников в катакомбах капуцинов в Палермо так и осталась лежать в моей черной перекидной кожаной сумке, возле бешено колотящегося сердца. У него были светлые волосы, зачесанные на пробор, одет он был в синий, чуть великоватый ему тренировочный костюм. Сворачивая в переулок, он, проходя под ветвями апельсиновых деревьев, слегка подтянул тренировочные штаны, так что я увидел очертания трусов, плотно обтягивавших его ягодицы. Торговец табачными изделиями с улицы Антонио Грамши с гладко зачесанными назад напомаженными волосами всякий раз усмехался, когда я входил в его лавку. Он тут же сообщил мне с довольным видом, что у него больше нет почтовых марок и я смогу их купить не раньше, чем в понедельник днем. Когда я прохожу мимо его лавки – дверь ее чаще всего открыта настежь, – я замедляю шаги, чтобы мы имели возможность обменяться исполненными ненависти взглядами. «Salve!» – кричит мне молодой, загорелый до черноты черноволосый любезный мясник с улицы Сан-Валентино, продолжения улицы Антонио Грамши, и спрашивает, не болит ли у меня голова, после того как я в кровь разбил голову о нависающую над входом в его лавку решетку. Я, прижимая к груди кусок свежей телятины, побрел, шатаясь, на улицу Сан-Валентино, быстро вошел в свою квартиру и спрятался в кровати, свернувшись наподобие эмбриона, закрыл глаза, думая, что должен нести в моей груди зародыши казненных женщин. Веревка, которой были задушены женщины, как маятник, болталась у моего пупка.

На площади Евклида я подошел к стойке кондитерской, на которой были выставлены на продажу торты и пироги, марципановые четырехлистники клевера, приносящие счастье, марципановые агнцы, марципановые монахини, марципановые епископские тиары, глазированные тончайшим слоем шоколада марципановые облатки и сделанные из окрашенной малиновым соком в красный цвет нежнейшей карамели смертные туфли римского папы. Чем дольше я, потягивая капучино, смотрел на стоящего за стойкой парня, тем труднее ему было выдержать мой взгляд. Смешивая коктейль и нарезая ломтиками лимон, он лишь зло смотрел куда-то поверх моей головы. Черная бабочка «мертвая голова», скользнув по обнаженным бедрам парня, спряталась в его лобковых волосах. Я смотрел, как бисеринки пота выступали на его лбу, когда он мыл пол. Видел, как туго натягивались штаны на его ягодицах, когда он наклонялся, чтобы опустить швабру в ведро и выжать тряпку. На его джинсах сзади была нашита матерчатая этикетка с надписью «Иисус». Под словом «Иисус» было написано «АН the world patented».Если черноволосый парень возьмет топор и разрубит мое тело пополам от макушки до мошонки, так чтобы одна его часть упала направо, а другая налево наподобиетеатрального занавеса, то черноволосый, прекрасный, обнаженный юноша выйдет к публике, показывая ей мое разорванное сердце! Почти каждый день, особенно по выходным, парочка нищих, пожилая женщина и мужчина в инвалидном кресле, занимали место перед кондитерской «Евклид» на площади Евклида. Когда римляне лакомились тортами, пирожными, марципановыми епископскими тиарами, а дети ели облитые шоколадом облатки, на которых, как водяные знаки, стояли отпечатки пальцев римского папы, мужчина в инвалидном кресле с жалобным причитанием совал им под нос пластиковую тарелку. На рекламном щите над его головой какое-то время был приклеен огромный плакат фирмы по производству нижнего белья. На нем была изображена стоящая спиной к зрителю девушка, одетая в одни только розово-красные, элегантно на ней сидящие, почти прозрачные трусики. Широкая коса каштановых волос ниспадала вдоль позвоночника до самых ягодиц, а ее утончающийся конец как бы указывал на рекламируемые трусики. Под плакатом этой девушки сидел нищий в инвалидной коляске и раздавал образки подающим милостыню. Перед тем как я вышел из кондитерской «Евклид», в моей записной книжке с изображением облаченных высохших тел епископов и кардиналов из Коридора Священников в катакомбах капуцинов в Палермо я сделал запись о том, что в кондитерской «Евклид» на площади Евклида пил капучино рядом с больной подагрой женщиной, слизывавшей майонез со своей скрюченной руки. Выйдя из кондитерской, я наткнулся на нищенку с протянутой рукой, которая вместе с мужчиной в инвалидном кресле по выходным просила милостыню под рекламным плакатом фирмы по производству нижнего белья. В тот день я был безжалостен. Именно в этот день я должен был дать нищенке пару лир, хотя бы потому, что я чувствовал радость от того, что пил капучино рядом с женщиной, больной подагрой, слизывавшей майонез со своих скрюченных пальцев. Когда я теперь представляю себе, что эта нищенка стояла бы рядом с женщиной, больной подагрой, слизывавшей майонез со своих скрюченных пальцев, а я вместо нее стоял бы перед дверью кондитерской «Евклид» и протягивал руку выходящей женщине, которая на этот раз не нищенка, но женщина, с которой я пил капучино, и которая несла бы пакет с марципановыми епископскими тиарами для своих детей и прошла бы мимо моей протянутой руки, как я прошел мимо тонкой морщинистой руки нищенки, но я не могу себе представить, что разозлился бы на эту женщину, что вместо меня пила бы капучино рядом с женщиной, больной подагрой, слизывавшей майонез со своих скрюченных пальцев и наконец вышедшей из кондитерской «Евклид» с пакетом марципановых епископских тиар, не положившей в мою протянутую руку пару лир, то столь же трудно мне представить и обратное, хотя и не трудно это предположить. Напротив кондитерской «Евклид» на другой стороне улицы целыми днями, если только не шел проливной дождь, за столиком, на котором рядами были выставлены пластиковые бюсты пап и завернутые в целлофан фигурки скорбящей Богоматери, стоял торговец сувенирами. Над крышей его автомобиля, привязанные веревочками, на ветру трепыхались разноцветные воздушные шары, время от времени со скрипом тершиеся друг о друга. На них был изображен папа Иоанн Павел II.

Прежде чем залезть в наполненное водой деревянное корыто для купания, мы с братом пустили в него живых карпов, плававших в ведре, стоявшем в черной кухне рядом с корытом для купания. Затем, раздевшись, мы залезли в наполненное по грудь корыто, и рыбы, пойманные в тот же день отцом в затонах реки, плавали между нашими нагими телами, а затем мы били их головами о край корыта до тех пор, пока они не погибли. И весь следующий день наша нежная детская кожа пахла рыбой, а на ноги налипала чешуя карпов.

Сняв туфли и носки и закатав брюки выше колен, я Целый километр шел вдоль кромки воды по черному песку пляжа Лидо ди Остия, морские волны омывали мои лодыжки. Брызги морской воды доставали до колен и намочили брюки. Я смотрел на пожилых и молодых женщин, загоравших без лифчиков, на худющего негра, сладострастно катавшегося по песку. Не черепа ли смотрели из иллюминаторов самолета на купающихся и жарящихся на солнце полуобнаженных людей. Целый час идя по пляжу и неся то в левой, то в правой руке туфли с засунутыми в них носками, я увидел шестерых обнаженных шестнадцатилетних парней, стоящих возле двух сидящих на песке девушек в купальниках. У одного из парней были совершенно белые, как у старика, волосы. Я присел неподалеку от них и смотрел то на парней и девушек, то на слабеющее, садящееся в море солнце. Беловолосый мальчишка несколько раз перекатился по песку так, что на его загорелой спине и ягодицах, на крайней плоти его члена, на его бедрах налипли черно-белые песчинки. Он набрал полные кулаки песка и под смех других мальчишек медленно высыпал его на свои обнаженные бедра. Девушки издали стыдливо смотрели на покрасневшее закатное солнце. Когда виндсерфера вместе с его нелепой доской возле самого берега перевернула и накрыла волна, мальчишки смеясь захлопали в ладоши, а беловолосый опять стал сладострастно кататься в песке. Когда он встал, груда песка с волос на его лобке посыпалась на бедра, а затем на землю. Только для того чтобы обратить на себя внимание, я засмеялся вместе с ними, хотя мне было совершенно все равно, столь же элегантно, как босоногий из Назарета, идет по волнам со своей доской серфингист, либо трижды перекувыркнувшись через голову. Чтобы скрыть свое возбуждение, я прикрыл бедра рубашкой, которую снял, еще гуляя по пляжу. Девушки заметили, что мой взгляд устремлен на мальчишку, так широко расставившего ноги, что я мог видеть его покрытый легким пушком анус. Они пошептались и захихикали. Беловолосый мальчишка, облепленный толстым слоем песка, кинулся к морю так стремительно, что его мошонка и член стали биться о бедра, взял у выбравшегося на берег виндсерфера спасательный жилет и доску и прыгнул в море. На черном морском песке валялись окурки и банки из-под колы. Вдоль самой пенящейся кромки волн ветер, надувая, гнал полиэтиленовый пакет. Достав из кальки завернутый в нее кусок пирога, голый мальчишка стал пальцами ноги закапывать ее в песок. Сперва он предложил кусок пирога девушкам, которые скромно отломили кусочек. Выскочив нагишом из моря, двое мальчишек подбежали и откусили от пирога по солидному куску, так что хозяину остался лишь маленький кусочек, который он сразу же засунул в рот. Тем временем беловолосый, до черноты загорелый мальчишка далеко в море лавировал по волнам на своей доске среди других серфингистов. Я мог его отличить только по белому цвету волос. Капли соленой морской воды падали с лобковых волос жующего пирог мальчишки, который поглядывал на двух девушек. Когда же один из мальчишек, под смех своих друзей, стал задирать крайнюю плоть своего члена, обнажая влажную головку, девушки встали и, пройдя немного вдоль берега, наконец вошли в воду чуть поодаль от мальчишек. На песке валялись разорванные плавки, помятые жестянки из-под колы и фанты, порванный детский башмачок; пятеро шестнадцатилетних мальчишек, крутя сальто, бросились в море; с громким свистом рассекая воздух, над пляжем пролетел бело-зеленый самолет. Вынырнув из воды, голые загорелые мальчишки, задрав головы, следили за набирающим высоту самолетом. Неловкие в своей подростковой женственности две девушки уселись на черный песок нога за ногу. В пене набежавшей волны кувыркался череп морского конька. Пузырь пены окутал череп, а затем, лопнув, снова дал ему свободу. Далеко в открытом море появились паруса двух яхт. По дороге к шоссе, на обочине, мне повстречался продававший водителю килограмм мидий рыбак и, гордясь перед покупателем, обнимал за плечи и ерошил волосы своего пятнадцатилетнего сына. В метро, которое снова должно было доставить меня на станцию «Термини», я сел к стене кабины локомотива. Напротив меня уселись четырнадцатилетний мальчишка и такого же возраста девушка. У мальчика в руках был электронный футбол, а девушка надела наушники аудиоплейера, но его батарейки забастовали, и юноша сначала должен был поковыряться в плейере, прежде чем он заработал, и девушка закачала головой и туловищем в такт музыке. С озлоблением нажимая кнопки своей электронной игры, парень время от времени испытующе глядел на меня. Я глядел вверх в потолок, в котором, как в зеркале, видел нагого катающегося в песке беловолосого юношу с подрагивающими белыми лобковыми волосами. На сморщенной крайней плоти его члена и в складках его мошонки налипли черно-белые песчинки. Иногда он вставал, аккуратно отряхивал песчинки с ягодиц и снова опускался на песок к сидящим радом с девушками парням. Щека к щеке они сидели здесь, девушка, кивающая в такт диско-музыки, и юноша, нажимающий на кнопки своего электронного футбола. В темноте туннеля поезд въехал на станцию «Термини».

Я стоял перед освещенным высоко висящими голыми лампочками прилавком с фруктами на площади Чинкваченто и рассматривал пирамидки красной с черными семечками вырезанной арбузной мякоти, сложенные горками ананасы, мякоть кокосов в мисках. Я слушал арабскую музыку. Верблюды стояли на коленях перед богато украшенным цветами алтарем Тела Христова. Церковные нищие сновали по улицам, играя на свирелях. На газоне на площади Чинкваченто сидели голодающие из Африки. Они ели пиццу и тут же мочились, затем, когда опустилась ночь и роса, спали, завернувшись в лохмотья, пока не были разбужены карабинерами и их собаками. Расхаживая взад-вперед, пара трансвеститов нервно цокала высокими каблуками поасфальту. За кафетерием, в котором циничные мальчики и трансвеститы пили капучино и кампари, я увидел троих тунисских юношей, в сопровождении сорокалетнего тунисца сворачивающих в темный переулок. Я пошел за ними и, увидев, как они присели на скамейку, тоже селна каменную скамейку неподалеку. Тунисский юноша подошел к ближайшему уличному фонтанчику вымыть кисть желто-зеленого винограда. Я тоже подошел к фонтанчику, чтобы вымыть липкие руки, которыми я разламывал полумесяц ананаса, и в упор посмотрел в его лицо. Когда я присел перед ним и протянул руки под струю фонтанчика, он какое-то мгновение с удивлением посмотрел на меня. Затем отстранился и пошел к своим друзьям, положив кисть винограда в коричневый бумажный пакет. Пожилой африканец, отщипывая виноградинку от кисти, на смеси арабского, французского и итальянского спросил меня, давно ли я живу в Риме, как долго хочу здесь оставаться и чем я занимаюсь. Он присел на каменную скамью справа от меня, не заметив лежащую на ней раскрошенную пиццу. Парень слева от меня наклонился ко мне, а тот, что мыл виноград под струей фонтана, сел на корточки у моих ног и посмотрел мне в лицо. Как только их круг сомкнулся, я стал испуганно и растерянно оглядываться. Я испугался за свою черную кожаную сумку, в которой лежала моя записная книжка с изображениями высохших тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, потянул сумку себе к животу и положил на нее руки. По глазам африканцев я понял, что этот жест их задел. Лица у парней были свежие, волосы чисто вымыты, одежда опрятная. Из всего этого я сделал вывод, что они прибыли в Рим совсем недавно. Затем тунисцы встали и с темной улицы направились на площадь Чинкваченто. Вставая с каменной скамейки, я достал из кармана брюк банкноту. Яркий свет, горевший в стеклянном кафетерии, освещал площадь Чинкваченто. Сверкнув глазами, самый молодой из парней прошептал своему другу, что у меня в руке банкнота. В то время как другие пошли дальше, парень, которому сказали про деньги, остановился, обернулся в мою сторону, ожидая, что я с ним заговорю. «Vuoi soldi?» – спросил я у африканца. «Far' l'amor?» – прошептал парень. Он спросил, знаю ли я подходящее место, и, предупредив предварительно своих друзей, сказал мне, что не позднее чем через два часа будет на площади Чинкваченто. Я подумал, что мы могли бы устроиться под одним из многочисленных кустов, но там было сыро, мерзко пахло дерьмом и мочой, там постоянно шныряли, что-то вынюхивая, собаки, а бело-голубой свет фар полицейских патрульных машин безжалостно освещал все углы и закоулки. Пока мы шли мимо киоска, в котором продавались аудиокассеты, шестнадцатилетний тунисец рассказал мне, что он вместе со своими друзьями всего несколько часов назад прибыл из Туниса в Рим. Они зайцами добрались на корабле из Туниса в Кальяри, оттуда в Чивитавеккия, а затем автобусом в Рим. Мы подошли к автобусной остановке на улице Финанце. Люди, стоявшие в ожидании автобуса у края археологического раскопа, посмотрели на нас подозрительно. Когда мы проходили мимо зевак, я положил руку на плечо Омара и дотронулся до его иссиня-черных вьющихся волос. Мы пошли дальше, через настежь открытые железные ворота, перешагнув через порог, и оказались на заднем дворе церкви. Перед освещенной дверью черного хода, ведущего к кабинетам и в ризницу, были припаркованы две машины. Однако аркада церкви была не освещена. Я положил свою черную кожаную сумку на каменную скамью, подальше от Омара, так как боялся, что он стащит ее. Затем я снял пуловер, очки, положил их в сумку и подошел к стоящему в углу и ждущему меня Омару, уже расстегнувшему молнию на своих брюках. Губами я коснулся его пахнущих шампунем волос, его лба, стянул вниз его брюки и потянул резинку белых узких трусов, вытащил его член и обнажил ягодицы. Его трусы соскользнули ему на колени. Затем, когда я снял с себя брюки и трусы, мы прижали друг к другу наши вставшие члены. Amarcord! В шестнадцать лет, вырезав из иллюстрированного журнала фотографию обнаженного черного юноши, я пошел с ней на сеновал и там, на стоге сена, под ласточкиными гнездами, сняв трусы, прижал ее к бедрам. В аркаде я встал на колени, прикоснулся губами к бедрам тунисца, принялся лизать его черную мошонку и взял в рот его обрезанный член. Когда я стал сосать его, он с легким стоном начал ритмично, как при половом акте, двигать бедрами и гладить волосы у меня на голове. Я выпустил его член изо рта и уткнулся носом в его пах, вдыхая мальчишеский аромат его лобковых волос. Он послюнил свой член и дал мне понять, чтобы я повернулся к нему задом. Но когда он вошел в меня, я почувствовал такую сильную боль в заднем проходе, что буквально скрючился, и его член выскользнул из меня. Тогда он снова повернул меня к себе лицом, поставил перед собой на колени, и, задрав свою рубашку до сосков, прижал мое лицо к своему животу и паху. Я вдыхал аромат его лобковых волос, мошонки и головки полового члена, сильно сжав его ягодицы ладонями, я погрузил свой язык в его пупок. Я обонял запах его бедер, лизал его коленки, а когда он повернулся ко мне задом, так глубоко засунул язык между его ягодицами, что почувствовал вкус его кала. Я зарывался губами и языком в густые черные волосы на его плечах, сосал его соски и снова утыкался лицом в его темное «лоно». Услышав какой-то шум, мы отпрянули друг от друга, повернули головы и на мгновение прислушались. Я снова встал перед Омаром на колени, прижался лбом к его голому животу, но буквально через полминуты услышал, как закрываются железные ворота, а в темноте за нашими спинами появился человек и закричал: «Andiamo! subito! andiamo!» Мы поспешно оделись. Я нащупал в темноте мои очки и пуловер. Только когда мы уже переступили через порог железных ворот, монах заметил нас и понял, что выгнал двух гомосексуалистов. Его лицо задергалось, а изо рта полетели ругательства на римском диалекте. Нетвердо ступая, мы быстрым шагом пошли оттуда и засмеялись, вновь оказавшись на автобусной остановке, на площади Финанце. В поисках нового укромного местечка мы подошли к огромному дому с садом, но кусты в нем были недостаточно густые и высокие. Когда мы вошли туда, то увидели ведущую к дому грязную мощеную дорожку. Под аркой ворот я снова снял сумку и пуловер. Омар, уже стянувший одежду со своих бедер, подошел ко мне и расстегнул молнию на моих брюках. Я снова и снова целовал его пропахшую сигаретным дымом правую руку, тихо приговаривая: «Убей меня! Убей меня!» Я встал перед нимна колени и снова взял его стальной жезл в рот, стал нюхать его чресла, зарываясь носом и языком в его лобковые волосы, лизать его яички. Со слипающимися от его спермы глазами, я вышел из переулка на благоухающую духами виа Венето, где одна из соблазнительных проституток, подойдя ко мне, плюнула мне под ноги, когда я сказал ей, что не испытываю сексуального влечения к женщинам. Мне повстречался также транссексуал, выливший на себя целых полфлакона духов. Через Виллу Боргезе я вышел на улицу Антонио Грамши, оттуда на улицу Сан-Валентино и, наконец, на улицу Барнаба Тортолини. Войдя в прихожую, я услышал болтовню, из которой понял, что у синьоры в гостях пожилая дама из швейцарского посольства. Я подал гостье руку, но, боясь, что она почувствует запах чресел юного африканца на моих пальцах, тут же отдернул ее, как только она к ней прикоснулась. Я присел к столу и оперся на локти, чтобы незаметно вдыхать запах чресел Омара, оставшийся на моей руке. Затем, когда гостья ушла, я сел на диван и заплакал. Я закрыл левую часть лица рукой, чтобы читающая в кожаном кресле синьора Леонтина Фэншоу не увидела моих слез. Позже, умываясь, я старался не намочить правую руку, чтобы не смыть запах тунисского мальчика. Перед сном я мыл лицо только левой рукой, стараясь, чтобы зубная паста не брызнула на мою правую руку. Я заснул с запахом «лона» Омара на правой руке. Утром, когда я проснулся, запах безвозвратно улетучился.

На поле стоит забор, огораживающий делянку размером с могильный участок. На ней растет ель и стоит ваза с первоцветами. На этом месте погибла маленькая девочка, когда крестьянин дал на своем тракторе задний ход, чтобы взять на прицеп телегу, не заметив пробегавшую сзади девочку. Она была раздавлена трактором и прицепом. Выступающая вперед железка проткнула ей глаз и вошла в мозг. Молодой крестьянин, повинный в случившемся, отнес окровавленное мертвое детское тельце в родительский дом Якобов. Он положил его на тот же самый диван, на котором когда-то лежал с вывалившимся изо рта языком и мокрыми штанами повесившийся семнадцатилетний Якоб. Во сне мне кто-то прошептал – проснувшись, я не мог вспомнить его лица, – что это не сон, а несчастный случай, произошедший на самом деле, и что мне не нужно описывать этот несчастный случай, как он его много раз называл, так как он все равно утром появится в газете. Лишь несколько минут спустя после пробуждения я понял, что это был цветной сон, а не реальная история, которую мне кто-то поведал во сне или на уличном перекрестке. Я включил свет и взял мою записную книжку, в которой были изображены обряженные тела епископов и кардиналов из Коридора Священников в катакомбах капуцинов в Палермо.

Поделиться с друзьями: