Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
– Вот, Левантин Александры, вы с меня в тот раз списывали. Я у лошади стоял. А теперь - в сарае сымали корову мою. Куда это теперь пойдет?
– Серега, - говорю ему я.
– Валентин Александрович Серов и самого царя списывал…
– Да неужто?
– удивился Серега.
– Вот, поди, страху-то натерпелся.
– Нет, ничего, - отвечает Серов.
– Ведь царь-то - это что! Сердитый, поди.
– Нет, не сердитый.
– Как не сердитый! А когда он начальников неверных али плутов плетью порет? Так серчает, поди…
– Он никого… не порет.
– Ну, полно, а кто же порет-то? Неужто другим велит? Нешто можно это. Другие-то легонько отдерут, толку-то и не будет. Меня отец драл. Ну и порол. У-ух ты!
– За что же, Сергей, это он тебя?
– А вот за что… Двенадцати годов это я цигарку свернул и курю. А увидал. Ну и порол, и-х-ты. Здорово. И мою сестру Анку тоже порол.
– Ее-то - за что же?
– Вот за что. Она наберет малины, да на станцию. И продает по вагонам. Которые едут по машине. А себе потом ленту голубую купит али красную. И в косу вплетет. И перед парнями фронт держит. Отец увидал. «Ну, молода ты, - говорит, - вертеться перед парнями-то». Ну, и драл. Тут не вышло у него. За нее-то все бабы да девки вступились. Ну, отца повалили. Кто за ноги, кто за руки держут. Вот пороли его - ужасти. Бабы злы драть. Вот царю-то поглядеть. Поучился бы, как порют-то… Еле оттащили. А то - запороли бы насмерть. Ну и драка была. Вся деревня дралась. И гости дрались. Один жалобиться к исправнику поехал. Ну и его драли опосля - не жалобься.
– Хороши рассказы, - рассмеялся Серов.
Увидав, что рассказы нам нравятся, Серега как-то радостно спросил:
– А неужто вас отец не порол?
– Нет, - ответили мы, - не порол.
– Вот оно и видать.
– Почему?
– спросили мы, смеясь.
– Почему. Ну, вот хоша то взять, в шапке в доме сидишь и чай пьешь. Это чего ж. Пообедал - не хрестишься.
У Серова на голове был белый берет.
– А его вот взять, Лисеича, вот сам я видел. Собак-то своих охотницких, видал я, прямо в морду целовал. Это что же такое? Последнюю тварь…
– Постой, - сказал тут сторож-дед.
– Мели, Емеля, твоя неделя. Только погоди маленько. Эка дура. Заврался. Собаку оставь. Собака - друг верный. Это брось. Собаке дом беречь надоть. Гнездо человечье не трожь. Когда скажут - отымай дом, тогда все прощай. Жисти не будет никому. Все по свету побегут - куда кто. Прощай жисть. Собаки много знают. Может - более людев. Погрызутся собаки маненько, а вот пороть друг дружку - этого у них нет. Ум плетью не поставишь. И собаку взять, ежели порют которую. Глядеть на нее - одна жалость. Порчена. Робеет. Вот когда она последняя тварь станет…
Вскоре Серега ушел.
Дед ворчал:
– Серега-то с дурью. Теперь будет по деревне гудеть: «В шапке едят, лоб не хрестят, собак в морду цалуют, царя ругают». И вот чего наврет. Вредный он, сплетюга. Хоша его и пороли - все же дурак. Говорю - кнутом ума не вставишь.
– Ну, что, - говорю я деду.
– Чудак он. Любит поговорить. Не сердись.
Серов чистил палитру на столе и как-то про себя сказал:
– А жутковатая штука.
– Что жутковато?
– спросил я, ложась на тахту.
– Деревня, мужики да и Россия…
Мы замолчали. Уже стояла глубокая ночь.
[О животных]
Собаки и барсук
Замечательный народ охотники, и все они очень разны, но в одном пункте одинаковы - это когда начинаются рассказы про охоту. Так как я тоже был охотник, то, сознаюсь, любил про охоту поговорить. Не знаю, как другие, а я, рассказывая разные случаи, немного привирал. Такая экзажерация[503] находила на меня, чтобы рассказ выходил ярче. Все грешили тем же, и знали все, что привирают, но уж так водилось.
В молодости у меня бывало много охотников и рыболовов[504]. Рыболовы привирали тоже, но умеренно. Только вот, когда кто из рыболовов показывал, какого размера рыбу поймал, размеры выходили неправдоподобные, и вес тоже: окунь - восемь фунтов, карась - двадцать.
Один такой, скульптор Бродский, царство ему небесное, покойнику, говорил:
– Щуку взял на два пуда шестнадцать фунтов.
– Где?
– На Сенеже.
– Ну, врешь.
А он ничего, не обижается.
Другой мой приятель, гофмейстер, уверял, что на перелете у Ладоги подстрелил гуся в два с половиною пуда. Все слушатели молчали: неловко, все же гофмейстер. Надо сознаться, что прежде все были как-то скромнее: только помалкивали, не желая обидеть приятеля в большом чине.
Тоже был у меня в молодости друг, мужчина серьезный, охотник Дубинин. Жил он на краю города Вышний Волочек в маленьком покосившемся домишке. Любил я его всей душой. Я-то мальчишка был, а он средних лет, худой, лицо все в складках. Сам вроде как из военных. По весне пускал себе кровь из жил, брил бороду, оставлял только усы, а когда смеялся, то шипел, вроде как гири у часов передвигались. Человек был спокойный, наблюдательный, говорил всегда серьезно и все как-то особенно.
Сижу я у него с приятелем своим Колей Хитровым в его низенькой лачужке, чай пьем, а у печки в уголке в соседней комнатушке лежит сука Дианка, и сосут ее пятеро маленьких щенят. Милые, добрые глаза Дианки смотрят на нас. Она - пойнтер. Смотрит мать-собака и как бы говорит: «Вот вам для утехи родила детей-собак, на охоту ходить будут и стеречь вас будут». И довольна Дианка, что не бросили детей ее в реку, и благодарна.
– Андрей Иванович, - говорю я Дубинину, - дашь мне кобелька от Дианки?
– Чего ж, можно, - подумав, ответил Дубинин.
– Молоды вы только.
– А что же?
– Да то. Вот она тварь душевная, за ней тоже внимание обязательно; должно, чтобы она видела к себе его. А ваше дело молодое: ушел, бросил, ну какая тогда жисть ее.
Видим мы - щенки у Дианки как-то засуетились, бросили мать, поползли, и один даже чудно так залаял.
– Глядите, - сказал, встав Дубинин, - вот что сейчас будет.
Он сел на лавку с нами и сказал:
– Сидите смирно и смотрите. Они прозрели, слепые были, теперь глядят. Вот сидите, они нас увидят, что будет - чудеса…
Мы сидели и смотрели на щенят. Дубинин потушил папиросу.
– В первый раз они свет увидели и свою мать, ишь по ней лазают. Гляди, что будет.
Один щенок обернулся в нашу сторону, остановился и смотрел маленькими молочно-серыми глазками, потом сразу, падая, побежал прямо к нам, к Дубинину; за ним другой и все к Дубинину полезли, на сапог подымались к нему, падали, и все вертели в радости маленькими хвостами.
– Видишь что, - сказал Дубинин, - не чудо ли это? Не боятся, идут к человеку, только прозрев, к другу идут, и не страшно им. А посмотреть-то на человека - страшен ведь он, на ногах ходит, голый, без шерсти, личность, глаза, рот; ушей вроде как нет. И заметьте - они все ко мне, хозяин, значит. Ну-ка, кто им сказал? Вот оно что в жисти есть, какое правильное чудо, а?!. Отчего это? Это любовь и вера в человека, понять надо. А у людев по-другому: дитя на руках, а другой его поласкать хочет, «деточка, деточка» - говорит, а он нет, в слезы, боится. Вложено, значит, другое: «Не верь!» Не больно хорошо это. Значит, знает душа-то, что много горя и слез смертных встретит он в жизни потом от друга-то своего, человека…