Коньяк Наполеон
Шрифт:
Я сел за стол, там, где мне указали сесть. Против старой кра-савицы.
– Вы очень молодой, - сказала старуха. Губы у нее были тонкие и чуть-чуть желтоватые. - Я представляла Вас старше. И неприятным типом. А вы вполне симпатичный.
Диана положила руку на мое плечо. Сейчас этот женский кружок начнет меня поощрительно похлопывать по щекам, пощипывать и поворачивать, разглядывать: "Ах, Вы, душка..."
– Не такой уж и молодой, - сказал я. - Тридцать семь. Я лишь моложе выгляжу. Почему-то мне хотелось ей противоречить, и если бы она сказала, "какой Вы старый!", я бы возмутился: "Я! Старый! Да мне всего тридцать семь лет!"
– Тридцать семь - детский возраст. У Вас все еще впереди. Мне девяносто один! - Сверкнув очками, старуха победоносно поглядела на меня. Вам до такого возраста слабо дожить!
– Ну, это еще неизвестно. Моя прабабушка дожила до 104 лет, и жила бы дольше, погибла лишь по причине собственного упрямства: желала жить одна, отказываясь переселиться к детям. Плохо стала видеть и однажды свалилась с лестницы, ведущей в погреб. Умерла вследствие повреждений. А моей бабке уже 87 лет, так что лет на девя-носто и я могу рассчитывать.
– Вашему поколению таких возрастов не видать, - сказала она пренебрежительно. - Вы все неврастеники, у вас нет стержня, нет философской основы для долгой жизни, - она отпила из стаканчика желтой жидкости.
– У поколения, может быть, и нет, - обиделся я. - Но Вы забыва-ете, с кем говорите. Я сам по себе.
Рембрандтовский луч солнца из-за ее спины узко ложился на мое лицо и дальше иссякал в глубине темной гостиной, случайно затронув по пути два-три лаковых бока мебели. Мне захотелось рукою сдвинуть луч, но пришлось отодвинуться от него вместе с высоким стулом.
– Хотите виски? - спросила старуха. - Возьмите, вон видите, за piano, столик с напитками. Есть Ваше "J&B". Вот именно в этот момент я ее и зауважал. Точнее, несколько мгновений спустя, когда, налив себе виски, я проделал обратный путь к компании и увидел, что она про-тягивает мне стакан.
– Налейте и мне. Того же самого.
Старуха девяноста одного года, пьющая виски, такая старуха меня разоружила. Я безоговорочно примкнул к ней. Ну, разумеется, в пере-носном смысле.
– Минеральной воды? - подобострастно справился я, увидев среди бутылей на столе воду.
– Нет, спасибо, - сказала она. - От воды мне хочется писать.
Профессорша и Диана захохотали. Старуха без сомнения служила им моделью. Этакой железной женщиной, которой следует подражать. Ведь если у мужчин есть герои, то есть они и у женщин. Почему бы, то есть им не быть...
– Расскажите о Мандельштаме, а, Саломея Ираклиевна?.. - Про-фессорша взглянула на меня победоносно, как будто бы поняла из моих жестов происшедший только что во мне перелом, взглянула, как бы говоря: "Вот, убедились, а ведь не хотели идти, глупец..."
– Ах, я же Вам говорила уже, Аллочка, что я его едва помню... - Старуха пригубила "J&B". - Вы правы. Лимонов, не любя кукурузные гадости, все эти американские "бурбоны"... Я тоже не выношу сладкова-тых hard liquers... Возьмите crackers, Дианочка...
– Саломея Ираклиевна оказывается не знала, что Мандельштам в нее влюблен.
– Понятия не имела. Только прочтя воспоминания его вдовы... Натальи...
– Надежды, Саломея Ираклиевна!
– ...Надежды, я узнала, что он посвятил мне стихи, что "Со-ломинка, ты спишь в роскошной спальне", это обо мне.
– "Соломинка, Цирцея, Серафита...", - прошептала профессорша, и гладко причесанные по обе стороны черепа блондинистые во-лосинки, даже отклеились в волнении от черепа, затрепетали. Профес-сорша oбыла отчаяннейшая русская женщина, в прошлом пересекшая однажды с караваном Сахару, убежав от черного мужа к черному лю-бовнику, но поэты повергали ее в трепет. В ее квартире я обнаружил двадцать три фотографии модного поэта' Бродского. Тщательно обрамленные и заботливо увеличенные. - А какой он был Мандельш-там, Саломея Ираклиевна?
Диана, телезвезда, ей не потрудились перевести, никто не догадал-ся (а мы перешли, не замечая того, все трое на русский), однако бе-зошибочно поняла трепет подруги. Когда я открыл рот, намереваясь объяснить ей, о чем идет речь, она остановила меня.
– I know, thats about poet,
– Ya, ya, Дианочка, about poet, - прокаркала старуха и захватила горсть crackers. - Какой? Неопрятный, скорее мрачный молодой чело-век, плюгавый и некрасивый. Знаете, существует такой тип преждевре-менно состарившихся молодых людей...
– Плюгавый! Как вы можете, Саломея Ираклиевна...
– Хорошо, Аллочка, низкорослый... Щадя вашу чувствительность, заменим на "низкорослый"... Я помню хорошо лишь один эпизод, слу-чай, как хотите. Сцену скорее... Одну сцену. Это было еще до войны, до первой мировой разумеется, мы расположились все на пляже - боль-шая компания. Втроем, насколько я помню, мы сидели в шезлонгах, петербургские девушки: Ася Добужинская, она потом стала женой министра Временного Правительства, Вера Хитрово, ослепительная красавица и я... Рядом недалеко от нас возилась в мокром песке вокруг граммофона, группа мужчин. Они вытащили на пляж граммофон, ду-ралеи, и корчили рожи, чтобы привлечь наше внимание. Среди них был и Мандельштам. В те времена, знаете, дамы не купались, но ходили на пляж...
– На каком пляже, где, Саломея Ираклиевна, где?
Профессорша трепетала теперь так, как наверное не трепетала во время обратного путешествия с караваном через Сахару. Всего лишь через трое суток после прибытия. За трое суток она успела убедиться в том, что больше не любит черного любовника. И в ней вновь вспыхну-ла любовь к ее черному мужу.
– В Крыму, если не ошибаюсь... Мы все, хохоча, обсуждали мужчин в группе. Знаете, Лимонов, - почему-то обратилась она ко мне персонально, обычные женские циничные разговорчики на те-му, с кем бы мы могли, как говорят французы, faire l'amour. Когда мы перебрали всех мужчин в группе и речь зашла о Мандельштаме, мы все стали дико хохотать, и я вскрикнула, жестокая: "Ой, нет, только не Мандельштам, уж лучше с козлом!"
– Ой, какой кошмар! Бедненький... Надеюсь, он не слышал... Как вы могли, Саломея Ираклиевна?..
– Я была очень молода тогда. Молодость жестока, Аллочка. Но он не слышал, я вас уверяю. Мужчины лишь поглядели на нас с крайним изумлением, может быть, решив, что мы сошли с ума.
– Так что же он, даже не попытался с Вами объясниться, сказать Вам о своей любви? Никогда к Вам не приблизился? - Профессорша, вернувшись с караваном в свою черную семью, объяснилась матери мужа, призналась в измене, и обе женщины, маленькая блондинка и черная стокилограммовая мамма, прорыдав у друг друга в объятиях несколько часов, скрыли историю от мужа и сына, бывшего в отъезде. - Так молча и прострадал бедненький. Но почему, почему?!