Крест
Шрифт:
Я попытался:
— Верь или нет, но когда навещаешь подстреленного парня, продырявленного пулями, сложновато, знаешь ли, выскочить на кладбище.
Он отмёл это:
— Позор и срам.
Текущим национальным позором было то, что крупные больницы признались в продаже частей тел умерших детей без разрешения родителей. Даже налоговые махинации политиков страны меркли по сравнению с этим. Правительство пообещало, что головы полетят — в переводе на наш: найдут козлов отпущения. С меня хватило Мэлахи, я уже собрался уходить.
Он спросил:
— Что думаешь о распятии?
Я растерялся. Это метафизический вопрос? Ответил дежурным:
— Я принимаю это как догмат веры.
Жалко, правда?
Мы шли — шли и переругивались — и дошли до магазина в начале канала. Переместились под навес, потому что начал накрапывать дождь.
Вышел мужчина, остановился, показал на наклейку «Не курить», отрезал:
— Не умеешь читать?
Мэлахи обернулся к нему, выдал:
— Не умеешь не лезть в чужое дело? Пошёл на хрен.
Как я и говорил, не самый ожидаемый религиозный ответ.
Мужчина помедлил, затем удалился.
Мэлахи уставился на меня, сказал:
— Когда два года назад протестанты распяли какого-то бедолагу, я думал, это просто очередная разновидность наказаний, которые практикуют парамилитари, но думал, что это ограничено Севером.
Я попытался изобразить глубину:
— Ничто не ограничено Севером.
Его затошнило, он пошёл прочь и бросил:
— Ты опять пьёшь. С чего я взял, что с тобой можно говорить разумно?
Я смотрел, как он бредёт, почесывая голову, а за ним — облачко перхоти. Мне и в голову не пришло, что ужас, о котором он упомянул, будет иметь ко мне какое-то отношение. Боже, как я ошибался.
Бухло — да, я почти снова пил. В тебя стреляют, ты много пьёшь после. Ясное дело. Железное оправдание. Всё чаще и чаще я начинал заново проходить свой город. Как там Брюс Спрингстин назвал свой Нью-Йорк — «Мой город руин»? На задворках сознания зрело семя побега, убраться к чёрту, поэтому я решил увидеть свой город с земли, снизу. В эпицентре.
Я перешёл от канала к церкви Святого Иосифа, а чуть дальше по той же дороге — то, что местные называют Маленькая Африка. Целый район магазинов, квартир, бизнесов, которыми заправляют нигерийцы, угандийцы, замбезийцы, выходцы из каждой части огромного континента. Для меня, белого ирландского католика, это была ошеломляющая перемена — маленькие чёрные дети играют на улицах, из открытых окон доносятся барабаны, а женщины прекрасны. Я увидел ослепительные шали, платки, платья всех видов. И дружелюбные… Улыбнёшься им — они отвечают настоящим теплом.
И это — несмотря на отвратительные граффити на стенах:
Non Irish Not Welcome
Ирландские нацисты… позор эпических пропорций.
Пожилой чёрный мужчина шёл впереди меня, и я сказал:
— Как дела?
Он посмотрел на меня с изумлением, затем лицо его просветлело, и он ответил:
— Да всё пучком, мон. А ты, брат, как ты?
Я рискнул сказать, что у меня нормально, и, ёлки, это сделало мой день. Я пошёл дальше, почти улыбаясь. Вышел к началу Доминик-стрит, повернул налево и побрёл к Малому Журавлю.
Разве это не чудесное название? Такое выразительное, и сразу хочется спросить… а есть ли Большой Журавль?
Нет.
Потом выходишь к розовому треугольнику. Я не шучу. В Голуэе. Гей-гетто. Мой отец перевернулся бы в гробу.
Я — в восторге.
Пусть город движется, пусть он смешанный, пестрый, и, может быть, тогда мы перестанем убивать друг друга из-за сотен лет так называемых религиозных различий.
Но я уже слишком углублялся для себя, пробормотал:
— Поздновато тебе обзаводиться социальным и политическим сознанием.
На углу — лесбийский бар, и как бы моя мать-фанатка хотела это знать. Она бы подожгла его, а потом заказала мессу.
Я ускорил шаг, уже на Куэй-стрит, это местный Темпл-бар, поменьше, но не менее буйный, оплот английских девичников и всеобщего хаоса, завозного и не очень. Свернул у кричащего отеля «Бреннанс Ярд», где пила литературная элита.
Я боялся возвращаться в свою квартиру. Есть песня Винса Гилла «I Never Knew Lonely». Живёшь один, видишь, как близкий человек уходит, — мало депрессий тяжелее, чем войти в пустую квартиру, когда немые отголоски насмехаются над тобой. Мне хотелось заорать: «Дорогая, я дома».
Я медленно поднялся по лестнице в своём доме — страх в животе, ключи в руке. На брелоке была фигурка Шерлока Холмса, которую подарил Коди. Глубоко вздохнул, повернул ключ. Я зашёл по пути в офф-лиценз и взял бутылку про запас.
С бутылкой Джеймсона в руке я вошёл, нашарил стакан, налил приличную порцию, провозгласил тост:
— Добро пожаловать домой, мудак.
Что бы это ни стоило — а я заплатил самую высокую цену — те первые мгновения, когда бухло зажигает твой мир, ничто… ничто не сравнится с этим. Я навинтил колпачок. Я вернулся к проклятой тяге, к попыткам держаться в определённых рамках баланса. Дерьмо, я проходил этот путь тысячу раз, никогда не срабатывало, всегда заканчивалось катастрофой. Тишина в комнате была оглушительной.
Я занимался этим безумием уже некоторое время: покупал бухло, наливал его, а потом сливал в унитаз, каждый раз бормоча как сумасшедший мантру:
— Прямо в унитаз, как и моя жизнь.
«До перестрелки» — какова фразочка, отличный зачин для разговора, кроет «Как я провел отпуск» на раз-два — я пытался провести перемены, решил изменить то, что могу. Дошёл до того, что купил целую кучу новой музыки, о которой читал годами, но так и не собрался послушать. Купил компакт-диск Тома Рассела, не подозревая, каким пророческим совпадением окажется один из треков. Альбом назывался Modern Art, там была запись стихотворения Буковски «Crucifix in a Death Hand».
Я заметил, что громкость на максимуме, и подумал, не глуховат ли я. Слил виски в унитаз. Когда компульсия ослабла, я оглядел своё жильё. Был ли хоть один предмет, что-то значивший? Книги стояли у стены, тонкий слой пыли на корешках. Как тени на моей жизни, пыль оседала медленно, и никто, казалось, не собирался её стирать.
2
«Люди настолько неизбежно безумны, что не быть безумным означало бы придать безумию безумный изгиб». Паскаль, «Мысли», 412