Крик с Арарата. Армин Вегнер и Геноцид армян
Шрифт:
Не верится также, что мы здесь являемся желанными гостями. Нас принимают любезно и дружественно, как это свойственно восточному человеку, жестом руки приглашающему сесть в мягкое кресло: нас настойчиво упрашивают ничего не делать. Однако в сущности нам не доверяют. К нам с любовью относится анатолийский крестьянин, пострадавший от войны и стремящийся к миру. Однако у турецкого солдата, офицера, государственного деятеля, министра наша нордическая нетерпимость и строгость вызывают отвращение. В этом проявляется инстинкт ненависти и темперамент протеста, как бы ни были велики желание отдельных лиц и далее действовать успешно, а также их убежденность в необходимости нашей помощи в настоящий момент.
[...]
Возможно, ты скажешь, что этот город является воротами на пути к новым странам, мостом к новым привлекательным дорогам, на которые мы выйдем лишь позднее. Однако как часто я стоял на террасах Босфора, на пыльных прибрежных улицах Галлиполи, как на самом краю Европы, и вглядывался в Анатолию. Я видел, как спускались с гор толпы людей, облаченные в пестрые лохмотья, как, держа узлы с бедными пожитками на коленях, они длинными рядами садились на корточки на горячей азиатской земле, чтобы с рассветом наконец получить свое ружье и свою униформу. За этими солдатами я наблюдал в их палатках в разное время, в ходе их трапезы, вслушивался в их странные песни, когда они, втиснутые в железнодорожные вагоны теснее, чем скот, ехали поездами в Галлиполи. В городах азиатского побережья я наблюдал за армянином, когда он прилежно трудился, за греком, когда он лукавил. В лазарете и дома я с проворством греческих служителей, отличающихся ненадежностью и любовью к безделью, должен был выполнять печальные обязанности, сидел у смертного ложа анатолийских крестьян. И я научился их любить, так как они своей неповоротливостью и широкими бедрами напоминали мне северогерманских крестьян той тяжелой, наклоненной вперед поступью, которая никогда не позволяет забыть, что они всю жизнь шагали за плугом. Впоследствии я почувствовал, как во мне росла тоска по этой стране, будущее которой олицетворяют эти люди. Временами, когда я думаю о тех невообразимых богатствах, которые скрывает эта страна поздно признанных талантов, я не перестаю сожалеть, что не стал сельским хозяином или знатоком сельского хозяйства. И хотя я перепробовал много профессий, у меня временами появляется неодолимое желание стать фермером, строителем дорог или колонистом. Эта страна могла бы олицетворять собой для многих народов полное счастье и конец нищеты.
Но я также знаю, что в тот же самый час, когда я пишу эти строки, по ту сторону пестрых, окружающих ленту Босфора высот, на зеленый кустарник которых я в эти долгие дни часто устремлял испуганный взгляд, расположилась вымершая и обезлюдевшая страна. Знаю, что за этими молчаливыми кулисами разыгрался ужасный кровавый театр, актерами которого выступают трупы, и на его окровавленной сцене, протянувшейся от подножья Кавказа до берегов Тигра, начался новый исход армянского народа в пустыню.
Говорят, что армянские солдаты предали страну, угнетавшую их. Русские оккупировали Ван. Но турок не удовлетворяется тем, чтобы уничтожить предателей и шпионов. Он не устраивает суда — обширная сеть его полицейских учреждений, раскинутая по стране, развалилась. Он не собирается вести расследование, не проводит никаких различий, он словно гусеница шелкопряда обволакивает себя недоверием. Виновата кровь. И он пользуется роковым моментом, когда европейские народы заняты решением собственной судьбы, когда их руки несвободны и обагрены кровью. Он уже полвека жестоко преследует своих вечных внебрачных детей, даже негромкий протест которых вызывает возмущение у людей Запада, обремененных повседневными заботами.
Куда подевалось молодое мужество пробудившейся Турции, которая, испытывая отвращение к собственным действиям, опомнилась, хвалилась, что остановит развязанное в Сирии Абдул-Гамидом уничтожение народа, а также хвасталась, что залечила раны той варварской бойни, в ходе которой на алтарь Аданы [98] было принесено 20 тысяч человеческих жертв? Но я не стремлюсь докопаться до причин ее действий, которые для нас останутся навсегда непонятными. Я понимаю, что мы здесь сталкиваемся с одним из тех дел, которые неожиданно и непонятно, словно сумасшедший, творит это правительство. И жестоко разрушаются все прекрасные добродетели, не без усилий выращенные нами в сердцах этих людей. Что сказал бы революционер Энвер, если бы из-за него весь османский народ был приговорен к смерти? Или я должен верить голосам, которые мне в ночных беседах шепчут: вся вина на нем? Молодая Турция, обманным образом вселившая в нас огромное доверие к ней, творец магометанского государства, должного стать мусульманской великой державой, предстает в своих собственных владениях не менее дряхлой и болезненной, чем ее более старые предшественники.
98
Вегнер намекает на резню армян 1909 года. Как мы говорили в предыдущей главе, она была начата силами Абдул-Гамида, но завершена уже новым, младотурецким правительством.
Так и будут соседствовать друг с другом обе части между смертью и жизнью. И, как всегда, ислам, использованный и оскверненный ради неблагочестивых целей, здесь также становится прикрытием всех преступлений. Эта религия утратила свою творческую силу и давно перестала проявлять свое господство над благородным магометанином Запада. Он чувствует себя полнейшим европейцем, воспитание которого часто ограничивается ношением новых национальных одежд и другими формальностями. Законы Корана служат ему для охраны и как щит против угроз извне, а если надо, то и для оправдания всяческого произвола, противоречащего принципам гуманности. Однако тайная власть этих законов не затрагивает его души. Они могут быть хороши для грузчика, продавца изюма, для народных масс, для многих сотен тысяч бедняков, которые являются подлинным богатством этой страны. Их трогательные и благочестивые сердца при всей слабости и робости и сегодня святы. Ослепленные суеверием отцов, они лежат скованными во мраке лабиринта, в который привел их Коран с таким удивительным и гибельным безразличием и хладнокровием. Из такого состояния их не сможет пробудить даже священная война. Затвердевшая рука Магомета давит своей тяжестью на этот народ. Его мужчинам не свойственен святой гнев недовольства, пробудивший из вековой спячки массы западного пролетариата. Женщины же этого народа, запертые в деревянных клетках, подобно пойманным зверям, рожают несвободных и хилых детей. Однако доброе послание нового исламского пророка было бы призвано искупить это проклятие. И тогда проявились бы силы, которые по-иному и творчески преобразовали бы душу народов Магомета в соответствии с новым учением. Его верховный принцип мне изложил один француз: «Ouvrez le harem et fermez le Coran [99] ». Этот пророк проклят на то, чтобы никогда не родиться.
99
«Откройте гарем и закройте Коран» (франц.).
Ислам поднял этот народ до высочайших вершин. И я думаю, что его судьба в том, чтобы вновь рухнуть в пропасть со всеми своими старыми нравами и обычаями, со своим искусством, ради которых внуки его создателей начали терять любовь и сочувствие. Бессмертные откровения Востока, которые мы любили и у которых мы учились в нашем детстве, в зрелом возрасте нас изумляют, и мы находим этому подтверждение. Меня охватывает грустное сожаление, когда я вижу, как даже исследователи с помощью забытых и вновь открытых сказок тысячи и одной ночи, с помощью заброшенных храмовых залов крепости Альхамбра, являющихся в действительности арабским творением, хотят доказать, что душа османов способна к обучению. Когда они в прахе столетий разыскивают удивительные остатки прошедших времен и восторженно показывают нам их жалкие следы, они мне напоминают те печальные фигуры, которые бродят по пожарищам Перы и в дымящихся развалинах ищут медь, железо, оконные решетки, ржавые дверные звонки. Они как бы хотят с помощью жалких находок доказать свое состояние, красоту своих домов, давно уничтоженных огнем.
[...]
Но мне казалось, что за обворожительным блеском этих красок и высоких должностей, за противоречивой массой полководцев, сотрудников генерального штаба, офицеров, чиновников я всегда видел одно и то же лицо. Им я не мог отказать в своем восхищении. Меня из их близкого окружения вновь и вновь отталкивала вечная отчужденность. Возникал мир ужаса и уничтожения, который в безумии смерти и в страхе перед теми, кто вместе приносил клятву, прибегал к старому, издавна проверенному средству уничтожения, изгнания и массовой резни. Это средство представлялось в их глазах только законным действием. Оно не воспринималось иначе даже теми, кому пришлось бы от этого пострадать. Они стремились талантливо и прилежно изучать положения нашего права и нашей справедливости, дух нашего солдатства, средства полиции, достижения науки, успехи техники, суть нашей управленческой системы — и все это ради того, чтобы найти в этих областях новые и более ужасные средства уничтожения. Упоенные быстрым успехом, они были готовы забыть жертвы, принесенные многолетней добротой, предать друзей и еще раз показать нашему не менее удивленному взору одну и ту же пьесу японской бессердечности. Охваченные безумием самоутверждения и ослепленные упрямой мечтой исламского рейха насилия, они убивали армянских подданных и сирийских христиан, разрушали их фабрики и виноградники, их жен и детей отправляли на смерть в пустыню, казнили арабов, вынуждали греков покидать свои города. В их руках нож врача превращался в ужасное и опасное для жизни оружие, и на их губах святая вода нашего духа становилась ядом [100] .
100
Перевод К. Саввина.
Дорога без возврата. Мученичество в письмах
(отрывки)
Книга Дорога без возврата [101] состоит из писем из Турции и Месопотамии. Она представляет собой самое страшное свидетельство о трагедии армянского народа, ставшего объектом геноцида. Повседневность, заполненная «тысячью рук, протянутых в мольбе» и образующих «живую изгородь, которая плачет, просит и кричит», превратит голос Армина Вегнера в призыв, бессильный вопль, который никогда не сделает его свободным.
101
Armin T. Wegner, Der Weg ohne Heimkehr. Ein Martyrium in Briefen («Дорога без возврата. Мученичество в письмах»), Berlin, 1919.
Особенно поражает контраст между первым письмом к родителям от 2 ноября, полным лихорадочного волнения, с трудом сдерживаемой радости в ожидании предстоящих ему новых впечатлений, и остальными письмами, в которых ощущается «шелест смерти», столь близкий, что он уничтожает всякую надежду на жизнь.
Предисловие
Посвящается убеленному сединами любимому другу.
Высокая пальма и крошечный росток исчезли.
Я остался один.
(Из арабского песнопения)
Эти письма говорят о смерти. Некоторые из них адресованы умершим. Я писал их, не зная о том, что когда-нибудь соберу их в книгу. Но зрелище массовых убийств на фоне бледного горизонта выжженной пустыни невольно родило во мне желание хотя бы отчасти рассказать о том, что меня мучает, рассказать не только моим близким друзьям, но и более широкому, невидимому кругу людей. Это желание не оставило меня даже в тот трудный час, когда я написал последнее, прощальное письмо у стен города, окруженный многими милями одиночества, и осознал, что мне придется свести счеты с жизнью.