Кровавый разлив
Шрифт:
И не хотлъ, чтобы согласилась. Не хотлъ, чтобы погасъ этотъ образъ — гнвнаго, отважнаго, отваги требующаго ребенка. Не хотлъ, какъ не хочешь, чтобы правда замнялась кляузой, сумракомъ свтъ, весенняя радость тлніемъ осклизлыхъ гробовъ.
…Потомъ, когда очутллся онъ дома, и увидлъ въ кабниет диванъ, надъ нимъ портретъ Драгомірова, — все привычное, ежедневное, и подумалъ, что такъ оно будетъ и завтра, и не будетъ здсь Абрама, Розы, что остались Абрамъ и Роза и неподвижная Хана дома въ глухомъ переулк, гд все можетъ случиться, все, гд случиться можетъ все, — имъ овладло чувство страха, такое жестокое, какъ если бы внезапно всталъ передъ нимъ эшафотъ, на который надо всходить…
— И Кочеткова я выписалъ, — мертвымъ голосомъ сказалъ онъ.
Теперь онъ зналъ уже, для чего отпустилъ Тихона, и понялъ окончательно, для чего приказалъ выписать его немедленно… Пусть свершается все въ непонятной безмрности. Послдній камень храма пусть падаетъ стремглавъ и, падая, пусть раздавитъ сердце.
X
Толки о погром поднимались каждый годъ по нскольку разъ, особенно передъ Пасхой. Но теперь они волновали сильне, чмъ всегда. Теперь, чувствовалось, произойдетъ что-то совсмъ новое, необычное, неслыханно свирпое. Теперь все по иному было, по иному заявляло о себ, и по иному развертывалось. Другіе организаторы, другіе пріемы у нихъ, другая смлость и энергія, и потому, не только непосредственно заинтересованные, но весь ршительно городъ, вс до единаго обыватели были подъ постояннымъ вліяніемъ мысли о погром. Говорили и не о немъ, заняты были и посторонними длами, но главной темой, къ которой возвращались постоянно, былъ погромъ. Люди здоровались, смялись, работали, ли, заняты были разными хлопотами, заботами, — а ожиданіе, а напряженное ожиданіе было тутъ же, все время было тутъ. И т, которые погрома жаждали, и т, которые предпочли бы, чтобы его не было, и т, въ которыхъ онъ вызывалъ жженіе позора и стыда, вс ждали ежеминутно, все напоено было ожиданіемъ, и казалось, что и дома, и улицы вс, и тротуары, и длинныя шеренги акацій вдоль нихъ, все ждетъ и ждетъ…
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Вс заражались, охватывало всхъ небывалое волненіе, и оно все росло и все поднималось.
Всегда остороженъ, сдержанъ, стсненъ. Опрокинешь что-нибудь, разобьешь — нужно заплатить; свое ли, чужое ли, — все равно, поплатиться нужно. И сдавленъ всю жизнь обычаемъ, законами, охраною, стыдомъ и приличіемъ. Нельзя вправо, нельзя влво, — прямо или, по дорог, начертанной правиломъ, правилу покорный. Нудно и скучно, и душно, какъ въ высокой фабричной труб… И вотъ, вс падаютъ преграды, границы исчезаютъ, открывается свободная ширь, и по ней несись стремительно и бурно, какъ хочетъ твой духъ, какъ скажетъ случай. Никто не остановитъ, ничто не помшаетъ, не будетъ упрека, и отвтственности нтъ. Радостные дни широкихъ волненій, когда бить можно и рвать, ломать и топтать ногами, разрушать и жечь, — цнное, дорогое, красивое, когда владыкой чувствуешь себя надъ городомъ, надъ жизнью и смертью, когда царемъ становишься надъ всмъ, что вчера было недосягаемымъ и недоступнымъ.
И не знаешь, гд и на чемъ остановится внезапное обогащеніе, одну ли награбишъ мру, десять ли, сто… Била людей лихорадка при мысли о грабеж, и горли у женщинъ глаза отъ мечтаній о новыхъ одеждахъ, о шаляхъ, объ юбкахъ, о серьгахъ. Сколько хочешь бери, чего хочешь бери. И лампу, и сахаръ, и самоваръ, и часы, и сколько захватишь ботинокъ и шубъ… И самые мирные люди — всегда честные, и наиболе умренные обыватели — всегда тихіе, выражали теперь мысли преступныя, желанія злобныя, стремленія хищныя. Духъ быстраго обогащенія, духъ внезапной наживы забрался въ сердца — даже чистыя, ихъ тревожилъ и смущалъ и наливалъ такимъ напряженіемъ, такимъ острымъ страхомъ прогадать, прозвать, упустить счастливый, можетъ быть, единственный случай, что тутъ же, потихоньку, давались клятвенныя завренія не сплошать, не сплошать ни за что, и уже принимались вс нужныя мры — осмотръ и приготовленіе уголковъ, гд награбленное удобне спрятать… Уже строились разные планы, уже намчали улицы и лавки, куда надо пойти за товаромъ, уже перечислялись наиболе богатыя еврейскія квартиры…
Мечтанія несложныя, младенчески-наивныя переплетались съ алканіями звря. Рядомъ съ чаяніями мелкаго воровства слышались темные планы убійцъ.
Выше и выше поднималась волна возбужденія, шире разливалась она и разящей чумою изъ города покатилась по окрестнымъ деревнямъ. И въ нихъ, мужики и бабы, старцы и дти, богатые міроды и голодные батраки, — вс говорили объ одномъ, все о томъ же, — и уже работы вс и дла распредлены были такъ, чтобы освободить время, нужное для поздки въ городъ. На пиршество хотлось всмъ. Но всхъ забрать не было возможности, и тутъ, при выбор, происходили ссоры, раздавались крики, брань, и доходило до дракъ… Никогда еще не было въ город такого огромнаго наплыва сельчанъ — разв когда провожали явленную икону. Возы тянулись со всхъ сторонъ, съ свера и съ юга, и черезъ мостъ, справа, и пошоссейной дорог слва. И значеніе этого нашествія всмъ было понятно, — русскимъ, евреямъ…
Въ городскихъ жителяхъ приливъ ковкурентовъ не вызывалъ враждебнаго чувства. Напротивъ, горожане довлльны были и оказывали прізжимъ большое гостепріимство. Они чувствовали себя польщенными, чувствовали себя хозяевами пышнаго, роскошно обставленнаго праздника, на которомъ мста хватитъ для всхъ… Приходите! И посмотрите, какъ умло и расторопно, какъ мило и молодцами будемъ мы распоряжаться. Веселая горделивость была въ обращеніи горожанъ съ гостями, ласковая привтливость старшихъ членовъ счастливой семьи. Какъ евреи породнены были между собою въ чувств ужаса, такъ эти люди объединевы были въ возбуждающей радости, въ смющемся ожиданіи счастливцевъ. Ходили толпою, стояли кучками, говорили объ одномъ, и другъ другу общали удачу и успхъ. Деньги тратили широко, не скупясь, пили много, не расчитывая, не распредляя, — ибо знали, что деньги будутъ новыя, что хватитъ всего… Облпляли радостно грамотныхъ и съ праздничными лицами слушали чтеніе прокламацій, испуская подбадривающіе возгласы и весело угрожая. Смаковали чтеніе, сопровождали его фантастическими толкованіями, расширяя и безъ того широкій смыслъ прочитаннаго до размровъ чудовищныхъ и безумныхъ. Одна и та же прокламація однимъ и тмъ же лицомъ читалась разно; появлялись добавленія, импровизаціи, кровожадныя и волнующія… Для огромнаго большинства вся эта агитація являлась совершенно излишней, — оно было готово… Тхъ же немногихъ, которые еще сомнвались, или робли, рзкіе выкрики чтеца и его увренные жесты быстро побждали. И такъ хотлось быть побжденнымъ, такъ было пріятно и хорошо, что сомнніе уходитъ, что смлость и увренность воцаряется въ душ!.. И чтобы окончательно утвердить въ душ смлость, и чтобы совершенно угасли въ ней отблески совсти, начивали сомнвающіеся припоминать вс ссоры, вс дрязги, какія когда-либо имли съ евреями; старыя обиды свои воскрешали и огорченія, — и отъ всего этого быстро блекли послдніе остатки угрызеній, и появлялось прочное сознаніе и правоты своей и права.
И ждали начала, ждали опаленные страстью, съ дрожью нетерпнія, съ мукою жажды, ждали начала.
И въ смущеніи, недовольные, въ первомъ налет зарождавшихся подозрній, озираясь другъ на друга, хмуро говорили, что «везд уже били», что «давно уже пора начать»… И хоть знали, знали твердо, что бить будутъ, вотъ-вотъ, сегодня, сейчасъ же, по минутами впадали вдругъ въ сомнніе, — и отъ него становились еще боле нетерпливыми и боле бурными…
И не было жалости, не было состраданія, утрачивались чувства правды и стыда, — и все, что человка отъ скота отдляетъ, утрачивалось и исчезало. Темне скота становился человкъ, кровожадне волка. Вооруженный умомъ, онъ сладострастно мечталъ о грядущей отрад, и на желзо, на ярость, на обезпеченную безнаказанность опирался. Презирая наживу, не думая о нажив, съ расширенными зрачками, тяжело дыша, грезилъ о безбрежномъ разгул, о грохот падающихъ роялей, о звон стекла, о дикой мшанин криковъ, своихъ, чужихъ, о крови, — объ алой, горячей, широкимъ полукругомъ вверхъ упруго-бьющей человческой крови… Зврь, который сидлъ въ черномъ сердц, былъ зврь трусливый. Размаху не было у него, не было шири, онъ не могъ выйти изъ опасности и не могъ открытымъ преступленіемъ, возмездіе несущимъ, погасить тяжкое алканіе свое. Онъ долго томился, ничтожный, и только стью проступковъ. — мелкихъ, тайныхъ, предательскихъ, — обманывалъ свою темную страсть… Но время пришло… Горячій рокотъ алыхъ потоковъ стоялъ въ сгустившемся воздух, и красный паръ клубился надъ раздробленными черепами…
Кровь и безнаказанность!..
Мутнли глаза, оскаливались зубы, дыханіе становилось короткимъ и тяжкимъ, вс мыщы напрягались — для радостнаго прыжка къ связанной жертв. Кровь и безнаказанность!
И ждали.
И т, которые погрома жаждали, и т, которые предпочли бы, чтобы его не было. Вс ждали. Все напоено ожиданіемъ, все опьянло отъ ожиданія, и казалось, что и дома, и тротуары, и два ряда акацій на нихъ, и зеленыя скамьи межъ деревьями, и вс балконы, и окна вс, и телеграфные столбы со звонкими проволоками, — все насторожилось въ болзненномъ трепет, все ждетъ, — сумятицы, топота, осколковъ, обломковъ, тучъ пуха, безумныхъ криковъ, безумныхъ зврствъ, — крови ждетъ все, горячей крови…
XI
— Погрома не будетъ, Розочка, теперь ужъ наврное не будетъ погрома.
— Да, да, папаша, погрома не будетъ.
Изъ всхъ закоулковъ дома, изъ-за грудъ щебня, изъ пустыхъ оконныхъ коробокъ, изъ-за высокихъ кустовъ колючекъ на пустыр рисовались ему страшныя дикія головы, огромные кулаки, топоры, ломы… А онъ все т же слова бормочетъ, — и словамъ тмъ не вритъ…
— Ты знаешь, вдь ходили къ губернатору… и губернаторъ общалъ… губернаторъ ручается…
— Да, да… погрома не будетъ.
Раскачиваются и сверкаютъ на солнц топоры. И ревъ несется, глухой, грозный; дрожитъ земля, что-то на нее сыплется и падаетъ, что-то огромное, внутри пустое, и оттого тяжкій гулъ пошелъ въ воздух, долгій, долгій…
Больная Хана сидитъ неподвижно въ комнат и дремлетъ; она не знаетъ ничего о гроз, а здсь во двор уже дрожитъ земля, и идетъ въ воздух долгій гулъ…
И вотъ трескъ раздается, — дробный, частый, мелкій трескъ…
— Ррро… Ррро-Розочка…
Руки Абрама ловятъ двочку, прыгаютъ ввергь, внизъ, по сторонамъ. И весь онъ трясется — такъ сильно, что вдругъ отдляется отъ стны, и потомъ снова ударяется объ нее спиною. И льеть по лицу потъ, а губы скошены судорогой.
— Ро-Роззочка…
Онъ рванулся впередъ, подскочилъ къ двочк, схватилъ ее за руку и внезапно измнившимся, высокимъ, звонкимъ, безумно торжествующимъ голосомъ закричалъ:
— Ты слышишь, Роза, ты слышишь?.. Барабанъ!.. Ты слышишь барабанъ?..
Онъ поднялъ кверху указательный палецъ. Его глаза сдлались круглыми, огромными, и дикая радость загорлась въ нихъ.