Круг общения
Шрифт:
НЛО: Как с точки зрения данных вами ответов на вопросы 1 и 2 можно анализировать новейшие произведения литературы?
В.А.-Т.: Особый интерес представляет литература, усомнившаяся в своем предназначении. Этот интердисциплинарный синдром коснулся и философии, когда возник соблазн «препоручить ее поэме». Высказав эту далеко не новую мысль (не новую, потому что первым «врагом» поэтов был всетаки Платон), Ален Бадью забыл поставить знак равенства между предикатами «препоручить» и «перевести на язык». Он также не учел обстоятельств, при которых идея препоручительства срабатывает в обратном порядке – как, например, в случае средневековой экстатики, переведенной в XVIII веке на предельно нейтральный язык «просветительства». В «Эстетической теории» Адорно указывает на «возможность проецирования миметических остатков на все, что угодно, включая искусство». В поэзии психомиметические остатки «этического» и «политического» проецируются на вертикаль, и мы начинаем относиться к ним исключительно как к метафорам. Вертикализация бытия (на уровне эстетических практик) была предпринята Хайдеггером применительно к Гельдельрину и Ван Гогу. Подхваченные этим потоком, этика и политика становятся чисто утопическими конструктами. Перенос центра тяжести с «бытия» на «становление», характерный для послевоенной континентальной философии (Жиль Делез и др.), – профилактическая мера, которая необходима и поэзии, и метафизическому дискурсу.
«Русский журнал» (РЖ): Каковы ваши ощущения от жизни в Москве?
В.А.-Т.: В Москве я общаюсь с художниками. Причем с большей для себя пользой, чем в случае общения с коллегами – теоретиками, философами, культурологами, которые на Западе предпочитают не высказывать, а публиковать свои «эпохальные» мысли. В отличие от них, художники всегда открыты к обсуждению любых проблем, включая философские. И я не раз поражался оригинальности их высказываний. По-видимому, зажатость речевого рефлекса, связанная с непрерывной работой над визуальным материалом, требует компенсации. И это при том, что феноменология компенсаций интересна сама по себе.
РЖ: Каково восприятие сегодня российских художников на Западе?
В.А.-Т.: Если иметь в виду тех, кто «не платит деньги», но «заказывает музыку», то на Западе это в основном интеллектуалы – пусть на последнем издыхании, но все еще в силе. С точки зрения критиков и кураторов, Кабаков и Михайлов – наиболее известные русские художники за пределами России. У них были выставки в лучших музеях мира, о них много писали, и их имена часто фигурировали в ареале мейнстримной культуры. Успех других российских художников – более локальный и (преимущественно) эфемерный. На Западе их искусство трудно идентифицировать как узнаваемый феномен. Что касается меня и Маргариты Тупицыной, то мы занимались тем, во что верили. Вот, наверное, почему наши аллегории прочтения работ Кабакова, Михайлова, Монастырского и других концептуальных художников оказались востребованными, что в равной степени относится и к соц-арту.
РЖ: Насколько отношение к современному русскому искусству вписывается в общий контекст отношения к восточноевропейскому искусству?
В.А.-Т.: Сейчас это отношение никуда и ни во что не вписывается. В моде теперь китайское искусство. Ситуация напоминает фильм Тарковского «Солярис». Любой фантазм американского или европейского потребителя мгновенно клонируется в Пекине или Шанхае. В отличие от героев Лема, западные коллекционеры в восторге от продукции, которую им поставляет китайский Солярис. Восточноевропейские художники действуют порознь, как, впрочем, и западноевропейские. Время художественных движений и группировок, к сожалению, прошло. Настала эпоха индивидуального «артизанства», индивидуального «предпринимательства». Художники не помнят, что было до них, и не знают, что делают их коллеги. С одной стороны, глобализация, а с другой – фрагментация. Эгалитарный хаос в культуре и имперская жесткость в политике…
Владимир Булат, журнал «Балкон» (ЖБ): Как вы считаете, существует ли сегодня «восточное искусство» или это не более чем политическое понятие?
В.А.-Т.: «Восточное искусство» безусловно существует, но смысл этого понятия контаминирован (загрязнен) патетическими рассуждениями об особой «восточноевропейской идентичности», в которую я не верю. С моей точки зрения, идентичность – неважно, восточная или западная – синоним китча. Хрустальная мечта восточноевропейского китча сводится к тому, чтобы на приемлемых условиях интегрироваться в западноевропейский и американский китч. Подобное интегрирование называют «глобализацией». Столь же печальное впечатление производит аргументация, заимствованная из спорта, войны и биржи. Пора наконец понять, что искусство – не чемпионат мира, где есть победители и проигравшие, первые и последние, жители центра и обитатели окраин. «Нет ничего более провинциального, чем бояться быть провинциальным», – считал Уорхол. То же самое касается идеи «первородства» в искусстве, а также усилий, направленных на глобализацию (и синхронизацию) эстетики. Если, например, концептуализм в России возник в начале 1970-х годов, а не в конце 1950-х, как, скажем, в Европе, то это вовсе не означает его вторичности по отношению к западному аналогу. Мы, как мне кажется, должны стремиться к деглобализации и десинхронизации времени – ко всему тому, что противоречит утопии одномоментного и тождественного сопереживания событий в каждом регионе мира. Презумпция единой шкалы времени на Западе и на Востоке вступает в конфликт с тем фактом, что мы предпочитаем оценивать происходящее «независимо от соседа» и что наши оценки могут быть отсрочены по отношению к оценкам другого. Отсроченность – наш главный ресурс, и мы должны, наконец, научиться видеть в нем не только ущерб, но и эстетическую ценность.
ЖБ: Что означает быть в Америке профессором, теоретиком искусства и критиком из восточной страны, каким вы являетесь?
В.А.-Т.: Мое преподавание в Америке никак не связано с чтением лекций о современной визуальной культуре. В основном я пишу об этом статьи и книги. Чтобы реализовать писательские амбиции, необходимо овладеть языком страны (или стран), где тебя печатают. Претенциозные идеи или мнения об искусстве должны высказываться артистично. В переводах артистизм, как правило, утрачивается, поэтому у иностранцев или эмигрантов, которые уповают на энтузиазм и усердие переводчика, шансы на успех минимальны. Я имею в виду более или менее постоянный, а не эпизодический успех.
ЖБ: Как вы смотрите на большие выставки восточноевропейского искусства, произошедшие за последние 10 лет? Почему, по вашему мнению, эти выставки организованы в основном в Европе, а не в Америке?
В.А.-Т.: В Америке нет почти никакого интереса к восточноевропейскому (и тем более к русскому) искусству, что, говоря откровенно, не вызывает у меня сожалений. Поиск геополитического другого временно приостановлен, но не вообще, а в Восточной Европе, и в этом больше плюсов, чем минусов. Восток должен перестать добиваться внимания у Запада. Выставки, о которых вы говорите, свидетельствуют, во-первых, о попытке заручиться этим вниманием, во-вторых, об отсутствии иммунитета к глобализации и, в-третьих, о желании любой ценой интегрироваться в западную индустрию культуры. Каждая такая выставка напоминает американский сэндвич – сэндвич контекстов.
ЖБ: Почему появился в свет только один номер русского «Флэш Арта»?
В.А.-Т.: Второй номер русского «Флэш Арта» был подготовлен весной 1990 года, однако разногласия с издателем (Джанкарло Полити) воспрепятствовали публикации. Первый номер способствовал созданию в России новой терминологии и современного критического дискурса, пребывавшего в эмбриональном состоянии. Это вызвало недовольство со стороны инерционной части художественной интеллигенции. Реагируя на их претензии, Полити потребовал от меня изменить ориентацию журнала, превратить его в глянцевое издание. Глянцевое не только по форме, но и по содержанию. Я отказался.
ЖБ: От кого исходили претензии?
В.А.-Т.: От соотечественников. Гражданская война мнений есть сублимированная форма любви к ближнему…
ЖБ: Как видится вам сегодняшний международный художественный контекст?
В.А.-Т.: Американский сэндвич… По сути дела «международный художественный контекст» – искусственное понятие. Это как посещение зоопарка. Да, мы видим множество экзотических животных и птиц, но каждому ясно, что контекст зоопарка отличается от контекста джунглей.
ЖБ: Русский бум конца 1980-х – начала 1990-х годов был нужен России или только Западу?
В.А.-Т.: Русский бум на Западе привел к тому, что музейные бюрократы и чиновники в Москве и Петербурге стали относиться к искусству местных альтернативных (или «неофициальных») художников с некоторым любопытством и даже уважением. Бум возник из-за того, что главным художественным новшеством тех лет была перестройка. Как только российская политика вышла из моды, прекратились и выставки в Америке. Вот вам еще одна история, проливающая свет на «международный художественный контекст»… Спасение искусства в том, что никто из нас точно не знает, чем оно отличается от всего остального. Искусство не идентично самому себе, но как только ему удается обрести эту идентичность, оно перестает быть искусством и превращается в собственное надгробие. Несовпадение искусства с самим собой – главное, что меня в нем интересует. И обнадеживает.
Журнал «Time out»: Виктор, тема, интересующая журнал «Time out», это книги, которые изменяют жизнь.
В.А.-Т.: Книги, конечно, изменяют. Вопрос: кому и с кем? Если себе с собой, то в моей жизни поводом для изменений послужили отдельные мысли – слова, строки, фрагменты. Эти дробные доли повлияли на меня в том отношении, что я сам превратился в дробь. Другое дело книги, написанные или прочитанные целиком: каждое такое мероприятие – утопический проект, исключающий возможность «уклонения» от читательской повинности. В России утопия – огнеупорный феномен (иначе не было бы фразы «рукописи не горят»), и если мне удавалось прочесть всю книгу дотла, то в основном с целью овладения писательской кухней. Сначала это были машинописные сборники стихов Хлебникова, Введенского, Хармса. Позднее к ним «присоединились» стихи Сапгира и Холина, а также Рубинштейна, Монастырского, Пригова. В конце 1970-х годов я увлекся текстами Мишеля Фуко, Жиля Делеза и Жака Деррида. Тот факт, что они «препоручили философию поэме», до сих пор воспринимается мной со знаком плюс.