ЖАНРЫ

Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:

У меня в голове все смешалось. Змей — лучший друг старого дурака Агатона во всей Спарте! Они называли его «мозгом восстания». Известный своей мудростью, благородством в обыденной жизни и удачливостью в смертельно опасных делах — вплоть до той ночи, когда он совершил свою главную ошибку, появившись возле склепа среди возбужденной толпы. Улики против него имелись и раньше. Документы, доносы. Но никто не верил, никто не связывал Доркиса с восстанием. Почему же тогда? Почему он пренебрег своей безопасностью ради Агатона? Если он был умен, как все утверждали, то он должен был знать об Агатоне и своей жене. И должен был знать, что Агатон никогда бы не сделал того же ради него.

— Ты никогда не страдал, — поясняет мне Агатон, — вот в чем дело.

Так, как он, слава богу, действительно не страдал — не страдал из-за того, что предал все, что любил, не пошевелив при этом своим гнусным пальцем. Он сделал безобразной старухой свою прекрасную Иону и отослал свою жену Туку домой в Афины — и все это без злого умысла, просто такова его натура. Он и меня раздавит, если в том ему будет выгода. Мне следовало бы задушить его и спасти все человечество.

23

Агатон

Последнее время у меня как-то странно блуждают мысли. Однажды на моих глазах случилось нечто ужасное. Трудно сказать, почему мне это вдруг сейчас вспомнилось так отчетливо. Чего-чего, а ужасов в Спарте хватает. И все-таки…

Я с детьми — Клеоном и Дианой — отправился в горы к святилищу. Клеону было, наверное, лет девять, Диане — около семи. Это было еще до восстания — если вообще возможно определить начало таких вещей. Мы все утро взбирались по древней каменистой тропе; она была такой узкой, что по ней едва могла проехать повозка. (Одну такую повозку мы заметили на тропе, далеко внизу, позади нас. Тогда меня нисколько не удивило, что она двигалась вверх, к лесу, с грузом хвороста.) Камни на тропе были гладкие и истертые, как старые монеты, многими поколениями илотов, ослов, коров и коз. Там и сям сквозь камни пробивались пучки травы и ярко-синие цветочки. Слева от нас, прямо над извилистой тропой вздымались отвесные скалы с выступающими валунами, похожими на волчьи головы, на спящих медведей и останки гигантов. Все это немного напоминало мне Афины. Меж валунами росли клочки короткой жесткой травы и изогнутые карликовые деревья. Справа, за стеной — там, где она еще не обрушилась, — утесы круто уходили вниз, к ущелью, по дну которого протекал один из потоков, что питают стремнины Эврота за водопадом; ненадолго задерживаясь в глубоких заводях, он стремительно мчался к реке по камням и корням деревьев. Я держал Диану за руку, Клеон шел слева, чуть впереди, так что я почти мог достать до его пяток своим костылем. По пути наверх мы не видели ни одной живой души, если не считать четырех стариков-илотов, ловивших рыбу в потоке на дне ущелья.

Мы одолели крутой поворот и впереди, высоко над нами, увидели святилище Менелая. Ослепительно белое и суровое, как призрак, стояло оно на скале, окруженной темно-зелеными зарослями; его четыре колонны — словно кулаки, угрожающие пропасти. За колоннами, под широкой кровлей, святилище было погружено в полумрак. Мы остановились, пораженные внезапным появлением святилища. Казалось, что это место и впрямь было обиталищем бога. Затем мы начали быстро взбираться вверх.

В святилище было пусто: только ряды тонущих во мраке колонн с гнездами для факелов (но самих факелов не было) и в центре — алтарь. Огонь давно погас, жрецы ушли. Когда мы вошли внутрь, дети заговорили шепотом; что до меня, то я вообще по большей части молчал. Мне почудилось, будто в воздухе витают зловещие знамения, которые я не мог разгадать. Они, наверное, действительно витали там, хотя совпадение места и события было случайным.

Диана сказала:

— Папа, послушай.

Мы остановились. Только ветер шелестел в деревьях около святилища. Мы сделали еще несколько шагов. Я услышал гулкий отзвук пола под ногами. Снова прислушался.

— Кто-то идет, — сказала Диана.

И тут я тоже услышал: голоса детей, которые о чем-то оживленно болтали, приближаясь к нам с севера, со стороны леса за внешним рядом колонн. Не знаю почему — возможно, я услышал нечто, не осознавая, что слышу, — но я схватил ребят за руки и быстро вывел их из храма на солнечный свет и повел подальше от святилища, к востоку, в лес, где мы и укрылись, чтобы посмотреть, что произойдет.

— Что-то случилось? — спросил Клеон.

Я покачал головой. Но что-то действительно случилось. Что именно, я не знал.

Из леса выпорхнула стайка ребятишек-илотов, которые, смеясь и весело болтая, бегом направились к святилищу. Оно, похоже, было местом, где они часто играли. Их было, наверное, человек десять, мал мала меньше, все чумазые и оборванные, дети самых что ни на есть бедных полурабов. В основном девочки, и в руках у одной из них, помнится, была потрепанная охапка полевых цветов. Когда дети выбежали на солнечную поляну перед святилищем, я вдруг осознал — раньше, чем успел кого-либо заметить, — что не только мы наблюдали за ними, и мороз пробежал у меня по коже. Я опустился на колени в тени деревьев, положил костыль на мох и притянул Клеона и Диану к себе, сделав им знак молчать. Они с ужасом смотрели на поляну, и я понял, что еще мгновение — и Диана закричит. Я зажал ладонями их рты и не отпускал. Четверо мальчиков-спартанцев, в набедренных повязках для военных упражнений, крадучись вышли из-за деревьев и побежали, пригнувшись, к месту, где играли дети. Они (спартанцы) улыбались. Все это казалось неправдоподобным, точно страшный сон, и бесчеловечным. Я услышал вопли маленьких илотов, когда спартанцы настигли их, и в то же мгновение увидел, как из леса и из святилища вышли мужчины-илоты. Одна из девочек лежала в луже крови — мертвая, я нисколько не сомневался. Но вот спартанские мальчишки увидели мужчин и поняли: это засада. Они могли бы убежать, но встретили илотов лицом к лицу, безрассудно-отважные как всегда. Илоты окружили их и поубивали дубинами и кинжалами. Потом та повозка, которую мы видели на тропе, неспешно подъехала к святилищу, илоты сбросили хворост — теперь их дети молчали, оцепенев от страха, — и погрузили на нее мертвых спартанцев, залитых яркой кровью. Туда же положили убитую девочку, а сверху снова навалили хворост. Полив водой испачканный кровью пол святилища, они, проворно действуя тряпками, стерли все следы. Затем скрылись за деревьями. На все ушло, наверное, не больше десяти минут. Я слушал, как повозка, грохоча колесами по камням, спускается по тропе в долину, медленно-медленно. Возница, видимо, задремал. Клеона стошнило.

Вечером дети долго лежали с широко открытыми глазами и время от времени вздрагивали. Служанки принесли арфу, и Тука сыграла нам.

Впоследствии, на обеде у илотов, я как бы невзначай рассказал об этом случае Ионе.

«Чудовищно! — сказала она и добавила шепотом: — Ну а чего, по-твоему, следовало еще ожидать?»

24

Агатон

И еще одно.

Мы были на обеде у Доркиса — мрачном, безрадостном обеде в атмосфере, перенасыщенной тяжелым ароматом погребальных роз и папоротника (восстание уже началось), где смех и голоса гостей звучали сдавленно и безнадежно, точно шутки рудокопов, попавших в завал, — и там Тука сказала старшему сыну Ионы, что мы с Ионой любовники и она собирается бросить Доркиса и что главная беда Ионы, причина ее пристрастия к вину, ее равнодушия к семье и ее бурной деятельности по организации бессмысленного восстания — это помешательство. Все, насколько я понимаю, вышло как бы случайно. Так же случайно, как случайны были синеватый шрам и обожженные пальцы у нервного человечка, что молча сидел в углу и ошалело вздрагивал всякий раз, когда очередной гость стучал в дверь или чаша со звоном падала на гладкий каменный пол. Иониному сыну Милету, красивому кудреголовому юноше, недавно исполнилось пятнадцать. Он в первый раз обедал со взрослыми, впервые пил вино со странными друзьями своих родителей. (В тот вечер на обеде не было ни спартанцев, ни афинян, кроме меня с Тукой.) Он резал сыр на кухне, чтобы отнести гостям, и Тука ему помогала. Он ей всегда нравился больше, чем остальные дети Доркиса, потому что был самым добрым и, на ее взгляд, самым умным из всех и к тому же недурен собой; он напоминал ей ее собственную юность, ее собственные идеалы. Ей хотелось защитить его, уберечь от боли и разочарований, которые она сама испытала. Должно быть, мальчик понимал это так же отчетливо, как и я. Наверное, он все понимал, по-своему, конечно. Возможно, он и недоумевал от того, что видел вокруг: пустые, безмолвные улицы и гнетущий полумрак в доме, грозовую напряженность чувства его матери ко мне и моего к ней, мудрое невмешательство своего отца (наблюдавшего за обедом с рассеянной улыбкой и затаенной грустью в глазах) и ревность Туки; но, недоумевал он или нет, он тем не менее понимал все это и, будь он постарше, смирился бы, как и все мы, с этим недоумением как с неизбежным условием человеческого существования. Но он был молод и не знал, что делать; он видел, как Тука относится к нему, и не мог не ответить на ее чувство, потому что она тоже была красива, а кроме того, умна: она всегда говорила с таким остроумием и с такой непогрешимой уверенностью в себе, что все ее слушали. Уже по ее поведению, по тому, что она пришла помочь ему нарезать сыр, по тому, как она одаривала его своей сияющей улыбкой, которая предназначалась лишь немногим избранным, кого она действительно любила, по тому, как она его поддразнивала («Милет, дай-ка мне этот кинжал, пока ты не отрезал себе руку»), он понял, что может безбоязненно спросить ее о том, что волновало его больше всего в этом огромном и опасном мире грабежей и войн. Вероятно, в тот момент он был взволнован более обыкновенного и потому был менее сдержан, да и вино он не привык пить в таких количествах.

Глядя на тарелку и улыбаясь, словно опасался, что его вопрос может показаться глупым, он спросил:

— Тука, что все-таки происходит между мамой и папой?

— Ничего, — слишком поспешно ответила она. — В том-то и дело, что ничего.

Нож легко, словно масло, разрезал сыр.

Мальчик улыбнулся, стараясь скрыть, что обдумывает ее ответ.

— Мама как-то очень странно себя ведет, — сказал он. — Иногда она оставляет меня с малышами, а сама не ночует дома. Интересно, куда она уходит.

Испытала ли Тука тревогу? Ни я, ни она тогда еще не знали, что Иона не ночует дома. Мне до сих пор не известно, куда она уходила и зачем (если, конечно, Милет чего-нибудь не перепутал). Ее отлучки наверняка были связаны с восстанием. Это известие встревожило меня, когда я позднее услышал об этом. Но Тука и думать не думала о восстании. Стала ли она сразу же рыться в памяти, вспоминая случаи, когда меня тоже не было дома? Чего не знаю, того не знаю. Мне известно только, что Милет задал тот вопрос (по крайней мере, так мне потом рассказывала Тука) и что Тука сказала ему о разрыве между Доркисом и Ионой, что Иона, мол, «увлеклась» мною. «Со многими женщинами это происходит время от времени, — сказала Тука. — Ты к этому привыкнешь». (Могу себе представить, с какой легкостью произнесла она эти слова, с каким фальшивым бахвальством якобы благополучной супруги, которой вечно приходится спасать несчастных подруг, и нетрудно представить, какую боль она, сама того не замечая, причинила мальчику, походя превратив его мать в этакую беспомощную и обезумевшую от любви ветреницу.) Говорила ли она ему об ушедшей молодости, о том чувстве, когда жизнь, по словам Талии, кажется огромной, а все надежды обманутыми? Если говорила, то я знаю почему. Потому что она полюбила Милета и решила, что он тоже, как и она, испытывает душевную сумятицу, и ей захотелось хотя бы своим острословием облегчить ему ту боль, которую ему, подобно всем людям, придется рано или поздно пережить.

Но о чем бы они ни говорили, мальчик никак не выдал своих чувств. Мы перекинулись с ним несколькими словами, когда выходили из дома, и он был весел и горел желанием начать утром работу в одной из крестьянских конюшен.

Две ночи спустя я получил сообщение от Ионы о том, что она остановилась в харчевне и просит меня на время уйти из дома, так как она хочет поговорить с Тукой наедине. Посланный ею мальчишка уныло пробубнил это сообщение, но мне отчетливо слышался голос Ионы, осипший, пропитой и печальный. В одном туманном предложении она упомянула о том, что Тука рассказала Милету жуткие вещи про нас и про Доркиса. Я был напутан, обескуражен тем временем и пространством, что разделяли ее голос, диктовавший это сообщение, и его механическое эхо, прозвучавшее у порога моего дома. Было уже довольно поздно — около полуночи, — и мне показалось, что ее сообщение, переданное смуглолицым мальчишкой, который повторил его дважды и исчез в темноте, походило на вызов в суд. Иона не забыла назвать харчевню, да и все это сообщение, несмотря на сдержанный тон, дышало, словно затишье перед бурей, скрытой угрозой, которая не давала мне покоя до самого утра. Я был уверен, что Иона немало выпила. Когда она много выпьет, всегда становится заметным ее гнев, точно морда крокодила над поверхностью воды. И я догадался, что не только страдания сына были причиной ее ярости. Сама она вполне могла бы защититься (впрочем, этого и не требовалось) от прямого наскока Туки. Но она была безоружна против простодушного горя Милета, горя, в котором — допускала она это или нет — она сама была повинна, не со своей точки зрения, а глядя на себя глазами Милета. Одним словом, я опасался, что, внезапно вновь обретя детское понимание добра, которое даже сами дети считают полуправдой, и поддавшись воспоминаниям о семейном счастье, которое она же и разрушила своей эгоистичной и неудовлетворенной страстью, Иона убьет себя. Я вполне отдавал себе отчет, что, по всей видимости, преувеличиваю опасность. Люди, как правило, кончают самоубийством, чтобы наказать тех, кого любят, и хотя Ионе в общем-то нравилась Тука, по крайней мере до сих пор, они с ней были недостаточно близки для такого рода мести. Но какое бы чувство здесь ни было замешано, я боялся. В те дни даже воздух был пропитан страхом. Даже еще больше, чем сейчас. В открытом насилии есть нечто здоровое: отблески пожаров, отзвуки массовых беспорядков и грабежей — все это вроде освежающего порыва ветра во время грозы или явственно ощутимого сердечного приступа после многодневной неопределенности загадочной болезни. Но те дни были наполнены бесконечным ожиданием, выискиванием признаков окончания беды или ее продолжения. Кто-то должен пойти к Ионе, думалось мне, но только не я. Я бы оказался с ней в постели, но если мне и предстояло спать с женой Доркиса, то уж никак не по воле случая. И потому, как это ни странно, я отправил к ней Туку.

На взгляд всеведущих равнодушных богов это было, наверное, презанятно. Как Посейдоновы молнии прорываются меж грозовых туч, сокрушая мрак и обрушивая на землю мириады мечей дождя, загоняя зверье в норы, а птиц в покойные глубины древесных крон, так и Тука в ужасающем блеске ворвалась в полумрак Иониной комнаты.

— Ах ты суха! — выпалила она.

Но как необъятная земля, озаряемая молниями, приемлет дождь в свои борозды и ложбины, так и Иона томно поднялась с подушек, широко раскрыв глаза, и протянула руку своей сопернице.

Поделиться с друзьями: