Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
— Все это верно, — сказал я с шутовской серьезностью, — за исключением того, что это не я говорю. Я только открываю рот, и слова вылетают оттуда — по воле и побуждению богов.
— Никаких богов нет, — сказала она.
Я поднял голову и стал рассматривать деревья.
В тот вечер мы не целовались при расставании, хотя она дала мне один из своих цветов — оторвала лепесток и словно уронила цветок мне в руку. Она, вне всяческих сомнений, обдумывала идею восстания.
— Ты был там? — спросила Тука.
Я кивнул.
— Я был там.
Остаток дня я провел с детьми, рассказывая им о славных подвигах Геракла.
— Расскажи им про Ахиллеса, — сказала Тука. — О том, как бедный юноша умер во имя любви.
Я улыбнулся и покачал головой.
— Глупая сказка.
22
Верхогляд
Моя мать. Не могу избавиться, эта картина все время стоит у меня перед глазами. Седые волосы, дрожь узловатых пальцев. Надо выбираться отсюда. Но как? И потом, даже если бы мне удалось сбежать или если бы высокий эфор сумел что-нибудь сделать — как он намеревался, я уверен, — даже тогда смог бы я вернуться к матери и помогать ей сейчас, когда она нуждается во мне, но не помочь при этом бедняге Агатону? Когда я думаю о том, чтобы взять на себя заботу о них обоих, кормить их и поселить под одной крышей, я смеюсь. Безопаснее посадить в одну клетку тигра и старую гремучую змею. Надо что-то делать. Выбора нет.
Я рассказал Агатону о своих затруднениях, и он, продолжая выписывать закорючку за закорючкой, обнаружил все свое жизненное бесстыдство.
— Она стара, — сказал он. — Все когда-нибудь умирают.
— То же самое я могу сказать о тебе.
Он остановился и искоса глянул на меня.
— Начинаешь понимать.
Хитрожопый старый ублюдок. Размозжить бы ему голову ночным горшком. Но я вышел из себя лишь на одну-две секунды. Я понимаю его все лучше и лучше. Он тут философствует о смерти. Ладно. Но я слышу, как он стонет и хнычет во сне, и вижу, с каким насмерть перепуганным видом он выглядывает через дверной проем, наблюдая за огнями. Он шутит, что, когда его начнут вытаскивать из камеры, он будет визжать, как новорожденный, которого эфоры из-за болезненного вида приговорили сбросить с утеса, но, несмотря на шутливый тон, я понимаю, что он действительно будет визжать, что безнадежно и глупо попытается подкупить их и, когда над его головой занесут железный прут, он умрет от ужаса. Может, и я бы умер, хотя не думаю. Разница между нами в том, что он ненавидит себя за трусость, ненавидит себя за все и ненавидит всех, кто наделен теми же недостатками. Все очень просто. Агатон, великий любовник, ненавидит людей.
Как-то он рассказал мне одну историю. Тогда я ему не поверил — я думал, он сочинил ее, чтобы убедить меня, будто действительно имел замечательную книгу, — теперь я не уверен. Это могло быть правдой.
На кладбище, сразу за святилищем Посейдона, был пустой склеп — очень старый склеп, о котором Агатон узнал от человека из Коринфа. Мертвецов оттуда убрали давным-давно, может, сотни лет назад, и двери были запечатаны. Но в склеп вел потайной ход — коринфянин рассказал о нем Агатону, — закрытый большим камнем, наполовину погребенным в зарослях, и когда Агатон пришел на указанное место, то действительно обнаружил вход Склеп идеально подходил для того, чтобы спрятать в нем книгу. Ночь за ночью Агатон, прихватив в собой несколько свитков, проскальзывал на кладбище и, перебегая от могилы к могиле, от дерева к дереву, пробирался к склепу, пока наконец через несколько недель не спрятал там свое сокровище. Он мог приходить туда, когда хотел, и, закрыв за собой потайную дверь, чтобы ни проблеска света не пробивалось наружу, мог читать до тех пор, пока в склепе было чем дышать; затем он гасил светильник, отваливал камень до утра, а потом вновь закрывал вход и прокрадывался домой, пока никто не проснулся. Ни одна душа в Спарте не знала об этом месте, даже его жена.
Затем произошло восстание. Среди тех, кто его замышлял и готовил, были и друзья Агатона, в частности эта женщина, Иона, о которой он все время лепечет. (Я видел ее дважды: маленькая, сморщенная, круглоглазая, как волчица. Там, где она ступала, трава превращалась в пепел. Может, она и правда когда-то была прекрасна. Можно сказать, что она прекрасна сейчас, если вам нравится, чтобы красота была жестока, безумна и стара, как само Время.) В одну из ночей она со своим мужем и другими илотами подожгла дворец эфоров. К утру от него остались только каменные стены и оконные проемы. (С тех пор его отстроили, но не так, как прежде. Раньше там были резные колонны, прекрасные опоры, статуи, росписи. Теперь внутри его поддерживают гладкие брусья, а единственным украшением, если можно его так назвать, является железный трезубец Посейдона. Статуи подстрекают нас обожествлять героев, говорит Ликург.)
Как бы то ни было, их заметили, а двоих-троих и опознали. За ними пришли стражники, и Иона, а может, Доркис, кто-то из них помчался к Агатону. Она знала про какое-то тайное место, где он прячет книгу. Он, несомненно, хвастал об этом. Они нажали на Агатона. (Иона, должно быть. Они оба знали, что рано или поздно, независимо от книги, Агатон будет вынужден уступить ей.) И наконец, несчастный, жалкий Агатон показал ей потайной вход, и повстанцы — все, кроме предводителей: Доркиса, Ионы и еще одного-двоих, — вошли туда. Они провертели отверстия для доступа воздуха и закрыли вход за собой. Несколько спартанцев видели, как они входили внутрь, или, может, какой-то доносчик сообщил спартанцам об их укрытии. Через несколько часов стража взломала наружную дверь и принялась лить через нее горящее масло. Тех, кто пытался бежать через наружную дверь или потайной вход, прикалывали, как свиней на бойне; те, кто остался на месте, погибли в огне. Стража ждала, пока не удостоверилась, что никто не спасся, затем ушла. До этого момента толпа илотов ничего не могла сделать. Но как только спартанцы ушли, толпа ринулась к разрушенному склепу взглянуть на этот ужас и оплакать своих мертвых.
Агатон был в первых рядах. Поначалу никто не обратил внимания, что он делает. Пока другие вытаскивали тела, с упорством маньяков пробовали найти через столько времени какие-нибудь признаки жизни и убивались, не обнаружив таковых, — старики рвали на себе волосы, разрывали одежду, женщины, крича, бились на земле, — Агатон тем временем спасал обуглившиеся останки своих свитков мертвого знания, переступая через тела поспешно и равнодушно, как через камни, хватал пергаментные обрывки и бежал с ними, хныча и стеная, к пепелищу, где остальные глядели на своих мертвых. С жестокостью свиноматки, пробирающейся через своих поросят к корыту, Агатон проталкивался через скорбящих, спотыкаясь о вытянутые руки мертвецов, пока наконец не добрался до эпицентра огня, и бросился на землю, отделяя одну почерневшую страницу от другой и ища сохранившиеся записи. Ничего не найдя, он завыл и стал рвать пряди волос на темени и выдирать клочья из бороды; затем, вспомнив о склепе, он с диким взором протаранил толпу, словно баран, равнодушный к их горестям и печалям, и вновь обследовал обуглившуюся комнату. Много позже, уже зная, что там ничего нет, он продолжал приходить на это место, рыская и хныча, как сука, потерявшая щенков.
Илоты в конце концов заметили его: отделили свое горе от горя Агатона и все как один впали в ярость. Первыми были женщины. Агатон, пробегая мимо, толкнул одну из них, она оторвала взгляд от мертвеца, которого тщетно и бессмысленно утешала, увидела, поняла и закричала. Они схватили Агатона за волосы и за одежду, повалили наземь, принялись бить его и царапать. Затем к ним присоединились мужчины и дети и начали пинать его, бить палками и швырять камни. Они бы убили Агатона, если бы не его друг Доркис.
Он возник из ниоткуда, словно удар молнии, прикрыл Агатона своим телом и заревел: «Стойте!» В сумерках никто не узнал его. Он ловил брошенные камни, швырял их обратно и подхватывал камни с земли свободной рукой. «Подождите!» — кричал он, бросая камни с меткостью пехотинца. Агатон, рассказывая эту историю, не имел понятия, то ли меткость Доркиса остановила толпу, то ли его наконец узнали. Как бы то ни было, толпа остановилась, и Доркис поднялся во весь рост. «Что произошло с вами, люди!» — вскричал он. Женщины, говоря все разом, принялись объяснять ему. (Агатон узнал об этом из вторых рук. Он потерял сознание. У него был проломлен череп.) Кто знает, разобрал Доркис что-нибудь в этом беспорядочном шуме или, зная своего друга, сразу все понял? «Уходите! — сказал он. — Вы не можете себе представить, как этот человек любил свою книгу. Вы болваны! Глупцы! Убирайтесь! Оплачьте своих мертвецов!»
Повлиял он на них? Пристыдил? Кто знает. Толпа попятилась, появилась Иона и другие предводители, и все стали уносить мертвых. Доркис вскинул Агатона на плечи и пронес полторы мили до своего дома. Он провел возле Агатона всю ночь и весь следующий день — Агатон не приходил в сознание, — соединял сломанные кости, применяя таинственную азиатскую медицину, которой он научился в доме своего отца на острове Гидры. Шесть дней Агатон находился между жизнью и смертью. Когда он пришел в себя, Доркис сидел рядом и дремал, выпрямившись и не опираясь на спинку кресла. Агатон попросил воды, и Доркис моментально проснулся.
Месяцем позже, ровно за неделю до казни, Доркис почти с сожалением, как утверждал Агатон, сказал ему: «Ты заботишься о познании больше, чем о людях». «Вовсе нет», — возразил Агатон. Доркис улыбнулся. По словам Агатона, это была ужасная улыбка. К тому моменту Доркис был ослеплен и избит до такой степени, что представлял собой груду кровоточащего мяса. «Не волнуйся, — произнес он. — Я же не сказал, что не люблю тебя за это».
Мне кое-что стало ясно. Доркис, друг Агатона, был тем, кого восставшие называли Змеем, — я видел, как он умер. Увечья, слепота. Да, это он. Он умер, как бог. Словами не описать. Когда спартанцы привели его на казнь, они убили Доркиса с первого удара — знак чрезвычайного уважения.