Кукла
Шрифт:
– Очень плохо. Старский уже почти не выходит из ее комнаты, и нотариус ездит ежедневно, только, кажется, напрасно... Итак, что же с программой?
– Еще в Заславеке, - продолжала панна Изабелла, - я намекнула о продаже магазина (тут она сильно покраснела), и он будет продан самое позднее в июне.
– Отлично. Что ж дальше?
– Затем я не знаю, как быть с этим торговым обществом. Он, разумеется, готов немедленно с ним покончить, но я еще сама колеблюсь. Участвуя в нем, можно иметь около девяноста тысяч рублей в год, без него - всего тридцать тысяч; тут, сама понимаешь, есть о чем призадуматься.
– Я вижу, ты начинаешь разбираться в цифрах.
Панна Изабелла брезгливо махнула рукой.
– Ах, видно, я никогда не научусь в них разбираться. Но и он мне об этом толкует понемножку... и отец, да и тетка.
– И ты так прямо и говоришь с ним?
– О нет... Но если спрашивать о некоторых вещах не подобает, приучаешься вести беседу так, чтобы нам и без вопросов все выкладывали. Неужели ты не понимаешь?
– Ясно. Ну, а дальше?
– с оттенком нетерпения в голосе допытывалась Вонсовская.
– Последнее условие - чисто морального свойства. Как я узнала, у него нет никакой родни, что является его величайшим достоинством, а я оговорила, что сохраню все мои прежние знакомства...
– И он безропотно согласился?
Панна Изабелла немного высокомерно посмотрела на приятельницу.
– Ты в этом сомневалась?
– Ни минуты. Значит, Старский, Шастальский...
– Да, да, Старский, Шастальский, князь Мальборг... словом - все, кого мне вздумается выбрать сейчас и в будущем. Как же иначе?
– Совершенно правильно. А ты не боишься сцен ревности?
Панна Изабелла расхохоталась.
– Я - и сцены!.. Ревность - и Вокульский!.. Ха-ха-ха!.. Нет в мире человека, который бы осмелился устроить мне сцену, а тем более он. Ты понятия не имеешь о его беззаветном обожании. Его доверие, доходящее до полного отречения от собственной личности, - право, это как-то даже обезоруживает меня... кто знает, не привяжет ли меня к нему хотя бы одно это...
Вонсовская чуть заметно прикусила губу.
– Вы будете очень счастливы, во всяком случае... ты, - сказала она, подавляя вздох.
– Хотя...
– Ты видишь какое-то "хотя"?
– спросила панна Изабелла с неподдельным изумлением.
– Я тебе кое-что скажу, - начала Вонсовская необычным для нее сдержанным тоном.
– Председательша очень любит Вокульского, по-видимому очень хорошо его знает, хотя и непонятно откуда, и часто со мной беседовала о нем. И знаешь, что она однажды сказала?
– Любопытно, - отозвалась панна Изабелла, все больше удивляясь.
– "Боюсь, - сказала она, - что Белла совсем не понимает Вокульского, кажется мне, она с ним играет, а с ним играть нельзя. И еще мне кажется, что она оценит его слишком поздно".
– Это сказала председательша?
– холодно спросила панна Изабелла.
– Да. Скажу уж тебе все. Речь свою она закончила словами, которые поразили меня и взволновали: "Ты, Казя, припомнишь мои слова позже, когда они сбудутся, ведь умирающие прозорливы..."
– Неужели председательше так худо?
– Во всяком случае, нехорошо, - сухо закончила Вонсовская, чуствуя, что разговор больше не клеится.
Последовала пауза, которую, к счастью, прервало появление Охоцкого. Вонсовская весьма сердечно попрощалась с приятельницей и, бросив игривый взгляд на своего спутника, заявила:
– Ну, а теперь едем ко мне обедать.
Охоцкий состроил независимую мину, которая должна была означать, что он не поедет с Вонсовской. Тем не менее, насупясь еще сильней, он взял шляпу и вышел вслед за нею.
Сев в экипаж, Охоцкий отвернулся от своей соседки и, глядя на улицу, заговорил:
– Скорей бы уж Белла решила насчет Вокульского в ту или другую сторону.
– Вы бы, конечно, предпочли именно в "ту", чтобы остаться одним из друзей дома. Но ничего не выйдет, - сказала Вонсовская.
– Прошу прощения, сударыня, - обиделся Охоцкий.
– Это не по моей части... Предоставляю сие Старскому и ему подобным...
– Так зачем же вам нужно, чтобы Белла скорее решила?
– Очень нужно! Голову дам на отсечение, что Вокульскому известна какая-то важная научная тайна, но я уверен - он мне ее не откроет, пока сам будет в такой лихорадке... Ох, эти женщины с их гнусным кокетством...
– Ваше менее гнусно?
– Нам можно.
– Вам можно... тоже хорош!
– вскипела вдовушка.
– И это говорит человек передовой в век эмансипации!
– К чертям эмансипацию!
– рассердился Охоцкий.
– Хороша эмансипация! Вам бы все привилегии, и мужские и женские, а обязанностей никаких... Распахивай перед ними двери, уступай им место, за которое ты же заплатил, влюбляйся в них, а они...
– Зато в нас ваше счастье, - насмешливо заметила Вонсовская.
– Какое там счастье!.. На сто мужчин приходится сто пять женщин, уж чего тут дорожиться?
– Наверное, ваши поклонницы, горничные, не дорожатся?
– Разумеется! Но всего несноснее великосветские дамы и служанки в ресторанах. Сколько жеманства, капризов...
– Вы забываетесь!
– надменно произнесла Вонсовская.
– Ну, так позвольте поцеловать ручку, - ответил Охоцкий и тут же исполнил свое намерение.
– Не смейте целовать эту руку...
– Тогда другую...
– Ну что, разве я не сказала, что еще до вечера вы поцелуете мне обе руки?
– Ах, ей-богу... Не хочу я у вас обедать... Я здесь выйду.
– Остановить экипаж?
– Зачем?
– Вы же хотели выйти...
– А вот и не выйду... Несчастный я человек, надо же родиться с таким дурацким характером...
Вокульский приходил к Ленцким раза два в неделю и чаще всего заставал только пана Томаша. Тот приветствовал его с отеческой нежностью, а затем часа два рассказывал о своих болезнях или о своих делах, деликатно давая понять, что уже считает его членом семьи.
Обычно панны Изабеллы не оказывалось дома: она была то у тетки-графини, то у знакомых или в магазинах. Когда же Вокульскому выпадало редкое счастье и он заставал панну Изабеллу, они перекидывались несколькими словами, да и то на посторонние темы, потому что она всегда либо собиралась куда-нибудь с визитом, либо принимала у себя.