Кукла
Шрифт:
Дня через два после посещения пани Вонсовской Вокульскому посчастливилось: панна Изабелла была дома. Она протянула ему руку, которую он, как всегда, поцеловал с благоговейным обожанием, и сказала:
– Вы слышали? Председательше совсем худо...
Вокульский встревожился.
– Бедная, славная старушка... Будь я уверен, что мое появление ее не взволнует, я бы поехал туда... А уход за ней хороший?
– О да! Подле нее Дальские, - тут она улыбнулась, - ведь Эвелина уже вышла за барона; затем Феля Яноцкая и... Старский.
Лицо ее слегка зарумянилось, и она смолкла.
"Вот плоды моей бестактности, - подумал Вокульский.
– Она заметила, что Старский мне неприятен, и смущается при каждом упоминании о нем. Как это подло с моей стороны!"
Он хотел сказать о Старском что-нибудь лестное, но слова застряли у него в горле. Чтобы прервать неловкое молчание, он спросил:
– Куда вы в этом году собираетесь на лето?
– Еще не знаю. Тетя Гортензия прихварывает; может быть, мы поедем к ней в Краков. Однако, должна признаться, я бы с большей охотой посетила Швейцарию, если б это зависело от меня.
– А от кого же?
– От отца... Впрочем, я еще не знаю, как все сложится...
– ответила она, краснея, и окинула Вокульского особенным, только ей свойственным взглядом.
– Допустим, все сложится по вашей воле, - сказал он, - примете ли вы меня в спутники?
– Если вы заслужите...
Она произнесла это таким тоном, что Вокульский потерял самообладание, бог знает уж который раз в этом году.
– Могу ли я чем-нибудь заслужить ваше расположение?
– спросил он, беря ее руку.
– Разве из жалости... Нет, только не жалость. Это чувство одинаково тягостно и дарителю и одаряемому. Я жалости не хочу. Но подумайте, что стану я делать, так долго не видя вас? Правда, и теперь мы видимся очень редко; вы даже не знаете, как мучительно тянется время, когда ждешь... Но пока вы в Варшаве, я говорю себе: "Я увижу ее - послезавтра, завтра..." Наконец, я могу увидеть в любую минуту если не вас, то по крайней мере вашего отца, Миколая или хоть этот дом... Ах, вы могли бы совершить милосердный поступок и одним словом рассеять... не знаю, страдания мои или пустые мечты... Самая страшная правда лучше неизвестности, - вы, наверно, знакомы с этим определением...
– А если эта правда не так страшна?..
– спросила панна Изабелла, не глядя ему в глаза.
В передней раздался звонок, и минуту спустя Миколай подал визитные карточки пана Рыдзевского и пана Печарковского.
– Проси, - сказала панна Изабелла.
В гостиную вошли два элегантных молодых человека, из коих один обладал тонкой шеей и довольно явственной лысиной, а другой - томным взглядом и деликатнейшим голоском. Они вошли вместе и встали рядом, держа шляпы на одном уровне, разом поклонились, разом уселись, разом положили ногу на ногу, после чего пан Рыдзевский сосредоточился на попытках удержать свою шею в вертикальном положении, а пан Печарковский завел разговор.
Не переводя дыхания, он говорил о том, что в настоящее время по случаю великого поста весь христианский мир устраивает рауты, что перед великим постом была масленица, которая прошла исключительно весело, а после великого поста наступит самая тяжелая пора, когда не знаешь, что делать. Затем он сообщил панне Изабелле, что в продолжение великого поста, кроме раутов, можно посещать лекции, где очень мило проводишь время, если рядом сидят знакомые дамы, и что в этот великий пост особой утонченностью отличаются приемы у Жежуховских.
– Как восхитительно, как оригинально, право!
– рассказывал он.
– Ужин, разумеется, обычный: устрицы, омары, рыба, дичь; но на десерт, для знатоков, поверите ли?.. Каша!.. Настоящая каша!.. Как ее?..
– Греческая, - в первый и в последний раз изрек пан Рыдзевский.
– Не греческая, а гречневая. Просто чудо, феерия!.. Каждая крупинка выглядит так, словно ее готовили отдельно... Мы буквально объедаемся этой кашей, я, князь Келбик, граф Следзинский{269}... Попросту уму непостижимо!.. Подают ее на серебряных блюдах...
Панна Изабелла смотрела на рассказчика с таким восхищением, так живо отвечала на каждую его фразу движением, улыбкой или взглядом, что у Вокульского потемнело в глазах. Он встал и, простившись, вышел вон.
"Не понимаю я эту женщину!
– думал он.
– Когда она настоящая и с кем она настоящая?"
Но, пройдя немного по морозу, он поостыл.
"В конце концов, - думал он, - что ж тут особенного? Она вынуждена жить с людьми своего круга; а живя с ними, приходится слушать их дурацкие речи. Ее ли вина, что она прекрасна как богиня и что ее все боготворят?.. Но все же... выбирать себе подобных знакомых... Ах, подлый я человек, всегда, всегда приходят мне в голову низкие мысли!.."
Всякий раз после посещения панны Изабеллы, когда его, подобно назойливым мухам, одолевали сомнения, он спасался работой. Проверял счета, заучивал английские слова, читал новые книги. А когда и это не помогало, шел к пани Ставской, просиживал у нее вечер и - странное дело!
– в ее обществе обретал если не полный покой, то по крайней мере целительный отдых.
Они разговаривали о самых обыденных вещах. Чаще всего она рассказывала о магазине Миллеровой, о том, что дела там идут лучше, так как публика узнала, что предприятие в большей части принадлежит Вокульскому. Потом сообщала, что Элюня становится послушнее, а если иногда и расшалится, то стоит бабушке пригрозить, что она пожалуется пану Вокульскому, как девочка сразу унимается. Потом упоминала о Жецком, говорила, что бабушка и она сама очень любят, когда он приходит, потому что он рассказывает множество подробностей из жизни пана Вокульского. И пана Вирского бабушка тоже очень любит, оттого что он всегда восторгается паном Вокульским, Вокульский смотрел на нее с удивлением. В первое время ему казалось, что это лесть, и ему становилось не по себе. Но Ставская говорила с таким простодушием, что постепенно он стал видеть в ней лучшего друга, который хотя и переоценивает его, но делает это с неподдельной искренностью.
Он также заметил, что Ставская никогда не занималась своей особой. После работы она возилась с Элюней, ухаживала за матерью, помогала, чем могла, прислуге и множеству посторонних людей, большею частью беднякам, которые ничем не могли ее отблагодарить. Если же, случалось, не было и этих забот, она открывала клетку канарейки и меняла ей воду или подсыпала зерна.
"Ангельская душа!" - думал Вокульский и однажды вечером сказал ей:
– Знаете, о чем я думаю, когда смотрю на вас?
Она робко подняла на него глаза.
– Я иногда думаю, что если бы вы прикоснулись к тяжелораненому, он перестал бы ощущать боль и раны его закрылись бы.
– Вам кажется, что я похожа на колдунью?
– спросила она, сильно смутившись.
– Нет. Мне кажется, что вы похожи на святую.
– Пан Вокульский прав, - подтвердила Мисевичова.
Ставская рассмеялась.
– Это я-то святая!..
– наконец сказала она.
– Если б кто-нибудь мог заглянуть в мое сердце, то увидел бы, как часто заслуживаю я порицания... Ах, да теперь мне все равно...
– закончила она с отчаянием в голосе.
Мисевичова украдкой перекрестилась. Вокульский не обратил на это внимания.
Он думал о другой.
Ставская не умела определить свое чуство к Вокульскому. Несколько лет она его знала в лицо, даже находила привлекательным, но была к нему совершенно равнодушна. Потом Вокульский исчез из Варшавы; разнеслась весть, что он уехал в Болгарию и нажил огромное состояние. О нем много говорили, и Ставская начала им интересоваться. Как-то один из знакомых назвал Вокульского "чертовски энергичным человеком", ей понравилось выражение "чертовски энергичный", и она решила получше его разглядеть.