ЖАНРЫ

Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе
Шрифт:
«Один день Ивана Денисовича»

Подобно роману Кёстлера, повесть Солженицына – текст художественный, притом тоже «с ключом», однако написанный реальным свидетелем и жертвой. Эту компактную повесть, вместившую в себя лагерный опыт, Солженицын создал после освобождения из лагеря. Александру Твардовскому в предисловии к нашумевшей публикации этого текста, первоначально распространявшегося в самиздате под псевдонимом «А. Рязанский», в 1962 году в журнале «Новый мир» (Твардовский был главным редактором) удается совместить акцент на формальных особенностях этого текста, который на фоне вездесущего, так сказать, соцреализма выделяется как маленький шедевр писательского мастерства, с политическим высказыванием и выбить оружие из рук у литературного истеблишмента (смягчая и вместе с тем подчеркивая стилистику повести). Тот факт, что он настаивает на необходимости помнить историю и, соответственно, акцентирует свидетельский характер текста, делает это предисловие своего рода воззванием. Это уравновешивается вниманием Твардовского к художественной природе литературного дебюта Солженицына. Тем самым затрагивается и поэтологическая проблематика текстов, имеющих характер свидетельств и вместе с тем являющихся художественными произведениями. Твардовский говорит все, что необходимо сказать, – и одновременно не говорит. Он ведет речь о «болезненных явлени[ях] в нашем развитии, связанных с периодом развенчанного и отвергнутого нашей партией культа личности» [422] . Выражений наподобие «исправительно-трудовой лагерь» или «принудительный труд» он избегает, говоря, однако, о «люд[ях], обрисованных здесь в трагическом качестве „зеков“», которых Солженицын, по его словам, изобразил с «необычайной живостью и верностью правде». Впрочем, выражается он и прямее:

422

Я пересказываю основные аргументы Твардовского, сформулированные в предисловии к книжному изданию.

Это произведение художественное, и в силу художественного освещения данного жизненного материала оно является свидетельством особой ценности, документом искусства, возможность которого на этом «специфическом материале» до сих пор представлялась маловероятной.

Обходясь без «нарочитого нагнетания ужасных фактов жестокости и произвола», Солженицын выражает отнюдь не «чувств[о] безнадежной угнетенности». Описываемое им «как бы освобождает душу от невысказанности того, что должно было быть высказано». Пожалуй, в Советском Союзе Твардовский первый, кто с такой отчетливостью указал на этот оксюморон высказанного невыразимого, одновременно подчеркнув и позитивный, чуть ли не примирительный, жизнеутверждающий тон этого текста.

При помощи стилизованной перспективы наивного, однако чрезвычайно внимательного и находчивого героя (перед нами, без сомнения, удачный пример влияния сказа [423] на повествование или, вернее, легитимированного сказовой техникой отклонения от стандартизированного языка официальной литературы) Солженицын убедительно показывает лагерную повседневность. Повествовательная перспектива возникает между аукториальной и несобственно-прямой речью: мы узнаем о голоде, холоде, карцере, санчасти, о структурах системы, об определяющих лагерное общежитие иерархиях, о бараках, нарах, уборных и особенно о выходах на принудительные работы. Поражают своей интенсивностью описания поглощения баланды, хлеба, втягивания сигаретного дыма; миска вылизывается, хлебные крошки подбираются. Сцены поднесения ко рту хлеба, подчас свежего, душистого, получаются прямо-таки гедонистическими. Манера Ивана Денисовича есть хлеб граничит с комизмом.

423

Сказ – одна из повествовательных техник русской прозы, состоящая в своеобразной стилизации речи, характерной для определенной среды, с упором на «устность»; общепринятый нарратологический термин.

Как и в других сценах, Солженицын использует здесь прием наглядного показа, визуализации. Таково прежде всего изображение работ по возведению стены будущей ТЭЦ. Несколько заключенных строят эту стену вопреки всем превратностям (отсутствию рабочего материала и инструмента, помехам со стороны тупоумных надзирателей, немеющим от холода конечностям). Занятые созидательным трудом бывший крестьянин, а ныне каменщик Иван Денисович и другие лагерники наблюдают за продвижением работы и прямо-таки огорчаются, что дело не удалось завершить в этот конкретный день. Эту выраженную в некоторых текстах радость труда, удовлетворение от успешно выполненной работы Тодоров интерпретировал как подтверждение неутраченного достоинства, сравнивая это с другими примерами сохранения достоинства личности. Этот моральный смысл присутствует и в тексте Солженицына. Солидарность и проявления дружбы или самоуничижения Солженицын показывает глазами своего героя. Кроме того, сказовая техника несобственно-прямой речи, в которой рассказчик перенимает точку зрения героя и, соответственно, его язык, позволяет обозначить и его происхождение (деревенская среда, преследование кулаков, развал сельского хозяйства, приведший к тому, что теперь крестьяне красят ковры по трафаретам). Еще одна грань Советской России раскрывается в письме-отчете оставшейся в деревне с детьми жены героя, тоже выдержанном в сказовом ключе. Сказ позволяет как бы между прочим назвать причину осуждения Ивана Денисовича: побывавший в немецком плену (то есть вернувшийся живым), он обвиняется в шпионаже в пользу Германии, приговаривается к принудительному труду и делает признание, которого от него ждут:

Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание (СД 18).

Читается это как едва ли не юмореска, выражающая параноидальную идею, будто вернувшиеся военнопленные представляют реальную угрозу.

Солженицын создал автобиографический отчет в обличье сказа, предвосхитив в своем тексте все (вышеупомянутые) топосы, прежде всего топос гротескного обвинения, с которого нередко начинаются лагерные повествования. Двойная функция этого текста как фактографического отчета и повести, обыгрывающей формальные приемы автобиографического повествования: выбор одного дня, вмещающего всю специфику описываемой лагерной жизни; избрание повествовательной перспективы; вплетаемый в речь рассказчика сказ; сюжетосложение с пуантой в виде возведения стены, – вот что делает этот новаторский текст уникальным.

Однако именно его (подразумеваемый) свидетельский – аутентичный – характер способствовал тому, что после публикации повести многие товарищи по несчастью начали поверять Солженицыну свои истории, впоследствии собранные им в многотомном труде «Архипелаг ГУЛАГ». Эти истории анонимных рассказчиков, изложенные его языком, повествуют о судьбах пострадавших людей, в каждой из которых запечатлен общий опыт истребления, принуждения, унижения и смерти. В дискуссии о воздействии «Архипелага» неотступно возникает эпитет «аутентичный».

Лев Мищенко и Светлана Иванова

«Аутентичность» бывает, очевидно, и более высокой. В рецензиях на книгу Орландо Файджеса Just Send Me Word [424] , представляющую собой результат обработки приблизительно 2000 писем, которыми обменялись один заключенный и его будущая жена, говорится о «большей аутентичности» по сравнению с солженицынским «Архипелагом ГУЛАГ». Действительно ли у аутентичности есть степени? Опубликованные в Just Send Me Word письма взяты из архива «Мемориала». История возникновения этих текстов, имена авторов (Лев Мищенко и Светлана Иванова), их история известны и верифицируемы. Реконструируя происходившее в ГУЛАГе, что необходимо ему для помещения этого эпистолярного романа в контекст, Файджес помимо современных исторических сведений опирается на детали, которые как раз содержатся в этих письмах из лагеря и в лагерь. Он обстоятельно цитирует, комментирует, резюмирует эти послания, при помощи исследованных биографий корреспондентов соотнося их с контекстом жизни и страданий, которым благодаря выживанию заключенного, а также верности и мужеству его подруги суждено было завершиться хеппи-эндом.

424

Figes O. Just Send Me Word: A True Story of Love and Survival in the Gulag. New York; London, 2012. Нем. пер.: Schick einen Gruss zuweilen durch die Sterne / Ubers. von B. Rullkotter. Berlin, 2015. (Оригинальное название представляет собой предпоследнюю строку из стихотворения Анны Ахматовой «Во сне» [1946] в переводе Дональда Майкла Томаса, где строфа «Мне с тобою как горе с горою… / Мне с тобой на свете встречи нет. / Только б ты полночною порою / Через звезды мне прислал привет» имеет вид «You and I are like high / Mountains and we can’t move closer. / Just send me word / At midnight sometime through the stars». – Примеч. пер.)

Эта насчитывающая около 2000 единиц переписка, хранящаяся в коробках и находящаяся в ведении «Мемориала», представляет собой исключительный документальный материал, свидетельствующий о жизни двух советских людей: заключенного Печорлага и живущей под угрозой доносов, вынужденной справляться с повседневностью сталинских времен сотрудницы НИИ шинной промышленности. На некоторых фотографиях, сделанных уже после освобождения, бывший заключенный предстает в роли отца, который, сияя, высоко поднимает одного из своих детей. Фотографии Льва-студента и его подруги Светланы (оба учились на физфаке МГУ, Лев на предпоследнем курсе поступил лаборантом в Физический институт Академии наук, в лабораторию атомного ядра и космических лучей) запечатлели обоих участников переписки. И сама корреспонденция, которая помимо сообщений о тех или иных жизненных обстоятельствах прежде всего раскрывает отношения между разлученными влюбленными, и фотографический материал обладают несомненным эмоциональным воздействием. Отсюда, пожалуй, и впечатление большей аутентичности, которая одновременно как бы перевешивает сведения, сообщаемые Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ», и затмевает шокирующий характер отдельных пересказываемых лагерных судеб. Сенсационность этого представленного публике материала безусловна, ведь он предлагает совсем другой взгляд на происходившее в ГУЛАГе, чем автобиографии, хроники или автобиографические романы. Четко расставляет акценты подзаголовок английского издания Just Send Me Word: A True Story of Love and Survival in Gulag («Подлинная история любви и выживания в ГУЛАГе»). Текст на клапане суперобложки гласит: «Книга, которая изумит читателей <…> Это мощное повествование выдающегося историка войдет не только в историю, но и в литературу» [425] . Литературность этого впечатляющего, даже трогательного документа работает на поддерживаемое Файджесом напряжение между фактом и артефактом. Выступая издателем этих писем, он соединяет их со своим комментарием так, что кажется, будто он автор всего текста: возникает «роман» в письмах. Его способ работы с материалом – не остранение, не гиперболизация и не гротескизация, но такой повествовательный режим, который помещает избранные цитаты из писем в атмосферу «Подлинной истории любви и выживания». То есть этим подзаголовком Файджес задает рецептивную рамку. Повествовательность обеспечивается не текстами, а реконструированными Файджесом биографиями корреспондентов.

425

Так пишет Роберт К. Мэсси, автор книги о Екатерине Великой (Мэсси Р. Екатерина Великая / Пер. с англ. Н. К. Нестеровой. М., 2018).

Несомненно, задокументированный этими письмами случай отношений между арестантом и человеком «с воли» – редкость; супруги нередко разводились, а между двумя разделяющими одну участь заключенными иногда завязывались любовные романы (Евгения Гинзбург и Антон Вальтер, Ванда Бронская-Пампух и ее вымышленный/реальный возлюбленный). Зато участников этой переписки можно сравнить с Карлом Штайнером и его русской женой, которая на момент его ареста находилась на позднем сроке беременности и ждала его все эти 7000 дней, с тем отличием, что их разлука не преодолевалась эпистолярным контактом такой интенсивности и регулярности, как в случае Льва и Светланы.

Хотя исходящее от самого Файджеса повествование и отобранные им письма дополняют друг друга, принадлежат они все-таки к разным жанрам. Стилистический анализ представленных писем обнаруживает их зависимость от эпистолярных образцов из русской литературы, вместе с тем подтверждая, что подобные образцы требовались, более того – составляли тот необходимый фонд, к которому обращались те, кто взялся за перо вынужденно; знакомые формы позволяют им объясняться друг с другом, ведь образование у них одинаковое. Особую черту этих писем составляет неоднократная тематизация их написания, получения и отправки, роли посредников, «нелегальной» почты, момента времени. Примером поэтики эпистолярного может послужить эпизод, когда после долгой разлуки Лев вдруг узнает почерк подруги, различая эти обращенные к нему письменные знаки в кипе писем, адресованных другим заключенным. Наблюдаются также признаки развития письменного стиля и стилистических различий между манерами корреспондентов. «Подлинность» чувств, которыми они обмениваются, не вызывает у читателя никаких сомнений: опубликованные письма красноречиво охватывают период растущего сближения разлученных. Правда, о гулаговской повседневности мы, что отмечено и в упомянутой рецензии, не узнаем почти ничего нового по сравнению с текстами, изданными в 1960–1970-е годы; подтверждается топика известных текстов. Из разбросанных по письмам намеков можно, впрочем, заключить, что в Печорлаге, где отбывал заключение Лев, лагерные нормы трактовались относительно вольно, а взяточничество или благожелательное равнодушие по части соблюдения правил могли приводить к небольшим послаблениям, делая границу между «зоной» и внешним миром проницаемой. На Колыме и в Норильске едва ли нашлись бы аналогичные «условия». Как и во многих других лагерных историях, главную роль в судьбе Льва сыграли, по-видимому, обстоятельства, не позволившие ему «достичь дна». Вдвойне интересно сообщение Льва о его квазиинженерной деятельности (естественной с учетом его профессии): во-первых, оно позволяет заглянуть в лагерную систему, для обслуживания которой требовались специалисты; во-вторых, означает тот самый счастливый случай, который Примо Леви (наряду с ловкостью в ущерб другим и забвением долга) называет среди причин, которые позволяли выжить; к придуркам в солженицынском смысле причислить его нельзя.

Как интерпретатор, принадлежащий к более позднему поколению, Файджес в Just Send Me Word присваивает перспективу корреспондентов и присоединяет к их голосам свой собственный. На мой взгляд, пропорция цитируемых выдержек из писем и биографического повествования в этом сдержанном жанровом гибриде и составляет пере- и обработку Файджесом этого исключительного материала, которую можно трактовать как «нарративное обрамление» аутентичного.

«Дневник» Ивана Чистякова

Этот обнаруженный всего несколько лет назад дневник вохровца, в 1935–1937 годах работавшего на одной из строек Байкало-Амурской магистрали, показывает происходившее в БАМлаге [426] глазами участника из числа «командиров». Автор дневника Иван Чистяков был отправлен нести службу в один из лагерей, возникших вдоль протяженного участка строящихся вторых путей трассы, в качестве командира взвода вооруженной охраны. Щербакова рассказывает о «призыв[е] во внутренние войска» для надзора за «путеармейц[ами]» в период, когда стартовали масштабные проекты по приказу Сталина, а нехватка кадров, включая надзирающий персонал, диктовала служебные обязанности подобного рода. Для осуществления этого руководимого ОГПУ-НКВД проекта использовался только принудительный труд. Сюда были переброшены подневольные рабочие со стройки Беломорско-Балтийского канала – первого крупного проекта такого рода. Щербакова называет «строительство БАМа (сложнейшей многокилометровой железнодорожной структуры)» одним из «амбициозных гулаговских проектов», осуществить который предстояло при помощи лопаты, тачки, кайла и пилы [427] .

426

Сокращенное обозначение лагерей вдоль Байкало-Амурской магистрали.

427

Щербакова И. Дневник охранника ГУЛАГа (дата обращения 19.09.2023)).

Поделиться с друзьями: